требовало ответа, а они решили, что вы на них сердиты. Некоторые, если им весело и хочется провести с вами время, хотя бы у вас было срочное дело, думая только о себе и нисколько — о вас, рассказывают что- нибудь, не давая вам вставить слово, но если их раздражает погода или если они в дурном настроении, вы из них слова не вытянете, все ваши усилия разбиваются об их истомную лень, и они даже не дают себе труда отвечать вам хотя бы односложно, как будто они вас не слышат. У каждого из наших друзей столько недостатков, что, для того чтобы не разлюбить их, нам приходится утешаться тем, что они талантливы, добры, ласковы, или, призвав на помощь всю свою волю, смотреть на их недостатки сквозь пальцы. К сожалению, над снисходительным упорством, с каким мы стараемся не замечать пороки нашего друга, берет верх упорство, с каким наш друг предается этим порокам — то ли потому, что он сам ослеплен, то ли потому, что он считает слепыми других. Он не видит своих пороков или воображает, что их не видят другие. Опасность не понравиться проистекает главным образом из трудности установить, что у нас незаметно, а потому — по крайней мере, из предосторожности — никогда не следует говорить о себе, ибо вы можете быть уверены, что на этот предмет у вас с любым собеседником будут разные точки зрения. Когда мы входим в настоящую жизнь другого человека — в действительный мир, находящийся внутри мира видимого, мы бываем поражены так, словно проникли в дом, снаружи ничего собой не представляющий, но где полным-полно драгоценностей, отмычек, трупов, и в не меньшей степени бываем поражены, когда вместо образа, какой мы создали, руководствуясь тем, что слышали от многих, из разговора, который они вели о нас в нашем отсутствии, складывается совершенно иной образ, свидетельствующий о том, что они представляют себе нашу жизнь и нас самих по-другому. Следовательно, когда мы говорим о себе, мы можем быть уверены, что наши безобидные и осторожные слова, которые были выслушаны внешне почтительно и даже встретили неискреннее одобрение, породят злые или веселые, но, во всяком случае, неблагоприятные для нас толки. Наименьший риск — это вызвать раздражение несоответствием нашего представления о самих себе нашим словам, несоответствием, в силу которого суждения людей о самих себе обычно так же смешны, как мурлыканье горе-любителей пения, которые испытывают потребность напевать любимый мотив и силятся восполнить нечленораздельное свое урчание выразительной мимикой и написанным на лице восторгом, который мы не можем разделить. К дурной привычке говорить о себе и о своих недостатках надо прибавить другую, тесно с ней связанную, — отыскивать у других те же самые недостатки, которые есть у нас. Именно об этих недостатках мы говорим постоянно: это дает возможность говорить о себе, хотя и не прямо, — возможность, сочетающую в себе удовольствие самооправдания с удовольствием самообвинения. Впрочем, должно быть, наше внимание, которое всегда привлекают характерные наши черты, яснее всего различает эти же черты и у других. Близорукий говорит о другом близоруком: «Да он почти не видит»; чахоточный сомневается, здоровы ли легкие у самого крепкого человека; у нечистоплотного только и разговору, что о людях, которые не моются; от человека от самого плохо пахнет, а он жалуется на тяжелый воздух; обманутый муж повсюду видит обманутых мужей; женщина легкого поведения — женщин легкого поведения; сноб — снобов. Притом, всякий порок, равно как и всякая профессия, требует от человека и развивает в нем специальные знания, которыми он не прочь щегольнуть. Облеченный властью унюхивает облеченных властью, портной, которого вы пригласили к себе, не успев заговорить с вами, уже определил стоимость материи, из которой сшит ваш костюм, и в пальцах у него зуд — ему так и хочется пощупать его, а если вы, поговорив несколько минут с зубным врачом, спросите его, какого он о вас мнения, он скажет, сколько у вас плохих зубов. Это представляется ему самым важным, тогда как вам, заметившему плохие зубы у него, это кажется в нем самым смешным. Мы верим, что другие слепы, не только когда говорим о себе; мы и действуем так, как будто они слепы. У каждого из нас есть особый бог, и он скрывает от нас наши недостатки или обещает, что их никто не заметит, подобно тому как он закрывает глаза и затыкает ноздри людям, которые не моются, чтобы они не знали, что у них грязные уши, не чувствовали, что из-под мышек у них пахнет потом, и уверяет их, что они смело могут идти куда угодно — никто не обратит внимания. А те, что носят или дарят поддельный жемчуг, воображают, что его примут за настоящий. Блок был дурно воспитан, он был невропатом, снобом; принадлежа к малопочтенному семейству, он, как на дне моря, испытывал на себе бесчисленное множество давлений, и давили на него не только державшиеся на поверхности христиане, но и слои еврейских каст, которые занимали более высокое положение, чем его каста, и каждая из которых подавляла своим величием ту, что находилась как раз под ней. Чтобы выбраться на свежий воздух сквозь пласты еврейских семейств, Блоку понадобилось бы несколько тысячелетий. Надо было искать другой выход.
Когда Блок заговорил со мной о том, что я будто бы переживаю приступ снобизма, и добивался от меня ответа на вопрос, сноб я или нет, я мог бы ему ответить: «Будь я снобом, я бы с тобой не знался». Но я только заметил, что он не слишком любезен. Он стал извинятья, но так, как извиняется дурно воспитанный человек, которому доставляет огромное удовольствие повторять свои слова, тем самым оттеняя их. «Ты уж меня прости, — говорил он мне при каждой встрече, — я тебя огорчил, я причинил тебе боль, я был с тобой жесток без всякой причины. И все же, — человек вообще и твой друг в частности — странное животное, — ты не можешь себе представить, как нежно — несмотря на мои злые шутки — я тебя люблю. Часто, думая о тебе, я плачу — именно от нежности». И тут он всхлипнул.
Еще больше, чем дурные манеры, меня удивляло, что он был очень неровен как собеседник. Этот разборчивый мальчишка, говоривший о наиболее читаемых писателях: «Полный идиот, круглый дурак», иногда весело рассказывал анекдоты, в которых не было ничего смешного, и ссылался, как на «действительно замечательного человека», на совершеннейшую бездарность. Эта двойственность, проявлявшаяся у него в суждениях об уме человека, об его достоинствах, об его интересности, удивляла меня до тех пор, пока я не познакомился с Блоком-отцом.
Я не предполагал, что мы когда-нибудь удостоимся чести познакомиться с ним: Блок-отец отрицательно отозвался обо мне в разговоре с Сен-Лу, а в разговоре со мной — о Сен-Лу. Роберу Блок сказал, что я (всегда!) был ужаснейшим снобом. «Да, да, он счастлив, что знаком с Л-л-л-легранденом», — объявил он. Манера выделять то или иное слово являлась у Блока выражением иронии и вместе с тем изысканности. Фамилия Леграндена ничего не говорила Сен-Лу. «Кто это?» — спросил он с удивлением. «О, это человек
Впрочем, о Блоке нельзя было сказать, что он безнадежно испорчен, он мог быть и очень мил. И с тех