республиканцем, что он прикидывается из выгоды, потому что при теперешнем правительстве он может на этом здорово нажиться. С этого дня холодок в ее отношении к нему исчез, и на меня она уже не сердилась. Говоря о Сен-Лу, она называла его «притворщик» и улыбалась широкой и доброй улыбкой, свидетельствовавшей о том, что она «почитает» его по-прежнему и что она его простила.
А между тем искренность и бескорыстие Сен-Лу были вне всяких подозрений, и благодаря именно этой своей безукоризненной душевной чистоте, не находившей полного удовлетворения в таком эгоистическом чувстве, как любовь, а с другой стороны, обладавшей способностью, — на что был совершенно неспособен, например, я, — находить духовную пищу не только в себе самом, он мог водить дружбу с людьми, а я не мог.
Франсуаза ошибалась в Сен-Лу и тогда, когда уверяла, что Сен-Лу только притворяется, будто не презирает народ, что это неправда — стоит только послушать, как он пробирает кучера. В самом деле, Робер иногда обращался с ним довольно грубо, но тут в нем говорила не столько классовая рознь, сколько классовое равенство. «Зачем же мне играть с ним в вежливость? — ответил он мне на упрек, что он строгонек с кучером. — Разве мы с ним не равны? Разве он не так же близок мне, как мои дяди или двоюродные сестры? Уж не думаете ли вы, что я должен относиться к нему с особым уважением на том основании, что он будто бы ниже меня? Вы рассуждаете, как аристократ», — презрительно добавил он.
В самом деле, он относился пристрастно и с предубеждением только к одному классу — к аристократии, но уж до того пристрастно, что ему трудно было поверить в высокие душевные качества светского человека, а в высокие душевные качества человека из народа — легко. Как-то я встретил принцессу Люксембургскую, — она шла с его теткой, — и заговорил с ним о ней.
— Набитая дура, как и все ей подобные, — заметил он. — В довершение всего она мне дальняя родня.
Он относился предвзято к тем, кто у него бывал, сам выезжал в свет редко, и та презрительность или враждебность, какую он там проявлял, еще усиливала огорчение, которое он доставлял своим близким родственникам связью с «актеркой», а эту связь они считали губительной, в частности, потому, что она развила в нем дух всеосуждения, вредный дух, сбила его с пути истинного, так что теперь ему грозит окончательная «деклассация». Вот почему многие легкомысленные обитатели Сен-Жерменского предместья были беспощадны к любовнице Робера. «Для потаскушек это род занятий, — рассуждали они. — Вообще потаскушки не лучше и не хуже других, но уж эта!.. Ей мы не простим! Слишком много зла причинила она человеку, которого мы любим». Разумеется, не он первый попался в западню. Но другие развлекались, как люди светские, продолжали, как люди светские, интересоваться политикой, решительно всем. А его в семье считали «озлобленным». Семья не отдавала себе отчета, что очень часто истинными наставниками многих светских молодых людей, которые иначе остались бы духовно неразвитыми, нечуткими по отношению к своим друзьям, неласковыми, с плохим вкусом, являются их любовницы, а такого рода связи — единственной школой нравственности, где они приобщаются к высшей культуре, где они учатся ценить бескорыстные знакомства. Даже в простой среде (своею грубостью так часто напоминающей высший свет) женщина, более восприимчивая, более чуткая, менее занятая, тянется к изяществу, чтит красоту душевную, красоту в искусстве, и хотя бы даже она этого не понимала, все же она ставит это выше того, что для мужчины составляет предел желаний — выше денег, выше положения в обществе. Так вот, молодой клубмен, вроде Сен-Лу, или молодой рабочий (например, электротехники в наши дни находятся в рядах истинного Рыцарства) до того упоен своей возлюбленной и так ее уважает, что не может не упиваться тем же, чем и она, и не уважать того же, что и она; шкала ценностей для него опрокинута. Возлюбленная — существо слабое по одному тому, что она — женщина, у нее бывают необъяснимые нервные расстройства, и если бы так разыгрались нервы у мужчины или даже у какой-нибудь другой женщины, у его тетки или двоюродной сестры, то это вызвало бы улыбку у здорового молодого человека. Но он не может спокойно смотреть на страдания любимой женщины. Юноша из благородной семьи, у которого, как у Сен-Лу, есть любовница, привык, идя с ней обедать в ресторан, брать с собой валериановые капли, потому что они могут ей понадобиться, требует — настойчиво и совершенно серьезно, — чтобы официант бесшумно закрывал двери и не ставил на стол влажный мох, так как у его спутницы может быть от этого дурнота, ни разу им не испытанная, представляющая для него таинственный мир, в реальность которого научила его верить она, и эта дурнота, вызывающая в нем чувство жалости, хотя он не представляет себе, что это такое, будет теперь вызывать у него жалость, даже если станет дурно не ей, а кому-нибудь еще. Любовница Сен-Лу, подобно первым монахам средних веков, учившим христиан, научила его жалеть животных, потому что сама питала к ним пристрастие и никуда не уезжала без собаки, канареек и попугаев; Сен-Лу относился к ним с материнской заботливостью, а про тех, кто плохо обращался с животными, говорил, что это грубые натуры. Кроме того, «актерка», или так называемая «актерка», жившая с ним, — не знаю, была она умна или нет, — влияла на него таким образом, что в обществе светских женщин он скучал и смотрел на посещение вечеров как на отбывание повинности, — так она предохранила его от снобизма и исцелила от ветрености. Благодаря ей светские знакомства стали занимать в жизни юного ее возлюбленного меньше места, чем если б он был обыкновенным салонным шаркуном, в основе дружеских отношений которого, отмеченных печатью грубости, лежат честолюбие и своекорыстие, — любовница приучила его облагораживать их и одухотворять. Повинуясь своему женскому инстинкту, она ценила в мужчинах такие душевные качества, которые Сен-Лу без нее, может быть, и не разглядел бы, а то и посмеялся бы над ними; среди приятелей Сен-Лу она быстро отличала того, кто был к нему по-настоящему привязан, и отдавала ему предпочтение. Она умела внушить Сен-Лу чувство благодарности к нему, заставляла его выражать ее, замечать, что доставляет его другу удовольствие, а что огорчает. И скоро Сен-Лу перестал нуждаться в ее наставлениях, и в Бальбеке, где ее не было, ради меня, — а она никогда меня не видела, и Сен-Лу вряд ли успел написать ей обо мне, — без всякой моей просьбы закрывал окно в нашей карете, уносил цветы, от запаха которых мне становилось нехорошо, а когда, перед отъездом, ему предстояло прощание с несколькими знакомыми, он постарался поскорей от них отделаться, чтобы напоследок побыть вдвоем со мной, чтобы подчеркнуть разницу в отношении, чтобы я увидел, что он меня выделяет. Любовница открыла ему глаза на невидимое, внесла возвышенное начало в его жизнь, утончила его душу. Но всего этого не желала замечать его семья, твердившая в слезах: «Эта негодяйка в конце концов погубит его, а пока что бросает тень на его доброе имя». Правда, он уже взял от нее все хорошее, что она могла ему дать, и теперь она была для него лишь источником бесконечных страданий, — она разлюбила его и только мучила. В один прекрасный день она нашла, что он глуп и смешон, — в этом ее уверили друзья, молодые писатели и артисты, и она повторяла это за ними с той горячностью и несдержанностью, какую мы обнаруживаем после того, как кому-нибудь удалось привить нам взгляды или привычки, до тех пор глубоко нам чуждые. Как и этим лицедеям, ей нравилось разглагольствовать о том, что между нею и Сен-Лу — пропасть, потому что они разной породы: она — интеллигентка, а он, — что бы он ни доказывал, — от рождения ненавистник интеллигентности. Она считала, что она глубоко права, и искала доказательств своей правоты в незначащих словах своего любовника, в ничтожных его поступках. Но когда эти же друзья убедили ее еще и в том, что она подавала большие надежды, а что в совершенно неподходящем для нее обществе ее талант увянет, что любовник в конце концов засушит ее, что, живя с ним, она ставит крест на своем артистическом будущем, она, прежде только презиравшая Сен-Лу, теперь возненавидела его так, словно он старался во что бы то ни стало заразить ее смертельной болезнью. Она избегала встреч с ним, оттягивая, однако, момент окончательного разрыва, который мне лично казался весьма мало вероятным. Сен-Лу шел ради нее на огромные жертвы, и, хотя она была прелестна (Сен-Лу не показал мне ее карточку; он говорил: «Во-первых, она не красавица, а во-вторых, она плохо выходит на карточках, это моментальные фотографии, ее снимал я, у вас создался бы искаженный «ее образ»), все-таки вряд ли нашла бы она человека, который проявил бы такое самопожертвование. Мне казалось, что если женщина помешана на том, чтобы при отсутствии таланта составить себе имя, и как бы она ни считалась с чьим-либо мнением (впрочем, любовница Сен-Лу могла быть совсем иным человеком), то даже для третьеразрядной кокотки все это должно меркнуть рядом с блаженством высасывать из любовника деньги. Сен-Лу, хотя лишь смутно догадывался, что происходит в душе его любовницы, и считал, что она не вполне искренна, когда бросает ему незаслуженные упреки и когда клянется в вечной любви, все же временами чувствовал, что она порвала бы с ним, если б могла, — вот почему, руководимый, по всей вероятности, инстинктом сохранения своей любви, быть может более дальновидным, нежели сам Сен-Лу, выказав практическую сметку, уживавшуюся в нем с самыми высокими и самыми безоглядными душевными порывами, он отказался перевести на ее имя капитал; он занял огромные