состязания на воде, как здесь, обычно — в честь посольства, вроде того, которое Карпаччо изобразил в «Легенде о святой Урсуле»295. Корабли тогда были громоздкие, прямо целые строения, что-то вроде амфибий, вроде маленьких Венеций внутри большой, и пришвартовывали их с помощью перекидных мостиков, украшали алым атласом и персидскими коврами, на них было полно женщин в одеждах из вишневого цвета парчи или зеленого шелка, а стояли они совсем близко от сверкавших разноцветным мрамором балконов, с которых свешивались и смотрели другие женщины в платьях с черными рукавами, а на черных рукавах — белые разрезы, отороченные жемчугом или отделанные кружевом. Уже невозможно было определить, где кончается суша, где начинается вода, что это: все еще дворец или уже корабль, каравелла, галеас296, буцентавр297». Альбертина с напряженным вниманием слушала Эльстира, во всех подробностях описывавшего костюмы, рисовавшего нам картины роскоши. «Ах, хоть бы когда-нибудь посмотреть на кружево! Венецианское кружево — это такая прелесть! — восклицала она. — Вообще мне так хочется побывать в Венеции!» «Может быть, вам скоро удастся полюбоваться тканями, которые там носили тогда, — сказал Эльстир. — До настоящего времени их можно было видеть только на картинах венецианских мастеров или — чрезвычайно редко — в церковных ризницах, а то вдруг какая-нибудь ткань попадется на распродаже. Говорят, венецианский художник Фортуни открыл секрет их выделки, и каких-нибудь несколько лет спустя дамы получат возможность гулять, а главное — сидеть у себя в платьях из той дивной парчи, которую Венеция для своих патрицианок по-восточному разузоривала. Впрочем, я не знаю, понравится ли мне это, не покажутся ли такие одежды на современных женщинах чересчур анахроничными даже во время гонок, потому что наши теперешние прогулочные суда — это полная противоположность судам тех времен, когда Венецию называли «королевой Адриатики». Самая большая прелесть яхты, убранства яхты, туалетов
«А вот эта девочка поняла, какие были шляпка и зонтик», — сказал Эльстир, указывая на Альбертину, у которой глаза горели завистью. «Как бы мне хотелось быть богатой, чтобы иметь яхту! — сказала она художнику. — Я бы с вами советовалась, как ее обставить. Какие чудесные путешествия я бы совершала! Хорошо было бы съездить на гонки в Кауз298! И автомобиль! Как ваше мнение: красиво выглядят женские моды в автомобиле?» «Нет, — ответил Эльстир, — время для этого еще не пришло. Ведь у нас очень мало настоящих портних — одна-две: Коло, хотя очень уж она увлекается кружевами, Дусе, Шерюи, иногда Пакен. Остальные — сплошное безобразие». «Так, значит, есть громадная разница между туалетом от Коло и от какого-нибудь другого портного?» — спросил я Альбертину. «Колоссальная разница, чудила! — ответила она. — Ах, извините!.. Только, увы! то, что обойдется в триста франков у кого-нибудь, у них будет стоить две тысячи. Но зато уж — ничего похожего; только невежды могут сказать, что разницы никакой нет». — «Вы совершенно правы, — заметил Эльстир, — но все-таки разница не столь существенна, как между статуей в Реймском соборе и статуей в церкви блаженного Августина.299 Да, кстати относительно соборов, — продолжал он, обращаясь уже только ко мне, потому что в разговорах на эту тему девушки не участвовали, да она их, надо сознаться, нисколько и не интересовала, — я вам как-то говорил, что бальбекская церковь похожа на высокую скалу, на груду бальбекских камней, и наоборот, — тут он показал мне акварель, — посмотрите на эти утесы (эскиз я сделал совсем близко отсюда, в Кренье), посмотрите, как эти скалы своим могучим и нежным абрисом напоминают собор». В самом деле, можно было подумать, что это высокие розовые своды. Но художник писал их в знойный день, и оттого казалось, будто жар превратил их в пыль, в летучее вещество, а половину моря выпил, привел его, на всем протяжении холста, почти в газообразное состояние. В этот день, когда свет как бы разрушил реальность, она сосредоточилась в явлениях темных и прозрачных, которые по контрасту создавали более глубокое, более осязаемое впечатление вещности: в тенях. Жаждущие прохлады, почти все они, покинув воспламененную морскую даль, укрылись от солнца у подножья скал; иные, будто дельфины, медленно плыли, хватаясь за лодки, а лодки на тусклой воде становились как будто бы шире от их синих блестящих тел. Быть может, ощущавшаяся в них жажда прохлады усиливала впечатление знойного дня и вынудила меня вслух пожалеть о том, что я не видел Кренье. Альбертина и Андре уверяли меня, что я сто раз там был. Если они не ошибались, то, значит, я не сознавал и не предугадывал, что этот вид когда-нибудь вызовет во мне такую жажду красоты, но не естественной, какой я вплоть до этого дня искал в бальбекских горах, а скорее архитектурной. Уж кто-кто, но я, который и приехал-то сюда ради того, чтобы посмотреть царство бурь, я, которому, во время прогулок с маркизой де Вильпаризи, когда мы часто видели океан только издали, в просветах между деревьями, он неизменно казался недостаточно реальным, недостаточно текучим, недостаточно живым, неспособным взметывать волны, я, который залюбовался бы его неподвижностью, только если б его укрыл зимний саван тумана, я никогда бы не поверил, что буду мечтать о море, обратившемся в белесый пар, утратившем плотность и цвет. Но Эльстир, подобно тем, что мечтали в лодках, оцепеневших от жары, так глубоко почувствовал очарование этого моря, что ему удалось передать, закрепить на полотне неразличимый отлив, биенье отрадного мига; и, глядя на чудодейственное это изображение, вы неожиданно проникались несказанною нежностью, и вам хотелось только одного: обежать весь мир в погоне за умчавшимся днем с его быстротечной и дремотной прелестью.
Итак, до посещений Эльстира, до того, как я увидел на его марине в яхте под американским флагом молодую женщину не то в барежевом, не то в линоновом платье, и в моем воображении вырисовалась невещественная «копия» платья из белого линона и «копия» флага, вызвав во мне страстное желание сейчас же увидеть недалеко от берега платья из белого линона и флаги, как будто раньше мне никогда такая возможность не представлялась, я всегда старался, когда был у моря, изгнать из поля моего зрения и купальщиков на переднем плане, и яхты с чересчур белыми парусами, похожими на пляжные костюмы, — все мешавшее мне создать иллюзию созерцания изначальной морской стихии, развертывавшей свиток своей таинственной жизни еще до появления человеческого рода и продолжавшей жить ею в эти лучезарные дни, придававшие, как мне казалось, пошлое, повсеместное летнее обличье побережью туманов и бурь, означавшие просто-напросто перерыв, соответствующий тому, что в музыке называется паузой, а зато теперь я воспринимал плохую погоду как несчастье, которому не должно быть места в мире красоты, я жаждал вновь обрести в окружающей действительности то, что преисполняло меня восторгом, и надеялся, что дождусь такой погоды, когда с высоты скал будут видны те же синие тени, что и на картине Эльстира.
Дорогой я уже не приставлял руку щитком к глазам, как в те дни, когда, рисуя себе природу жившей духовною жизнью еще до появления человека, рисуя ее себе как нечто противоположное скучному промышленному прогрессу, от которого на меня нападала зевота в залах всемирных выставок и у модисток, я старался смотреть на ту часть моря, где не было пароходов, чтобы оно представлялось мне как бы изначальным, как бы современником тех столетий, когда оно отделилось от суши, во всяком случае — современником первых веков Греции, а это давало мне право не сомневаться, что «папаша Леконт» не погрешил против истины в стихах, которые так нравились Блоку: