Эльстира, как своеобразно восприятие художника. — «После того, как я посмотрел вашу картину, меня, пожалуй, больше всего потянуло в Каркетюи, да еще в Пуэнт-дю-Ра, но отсюда до Пуэнт-дю-Ра — это целое путешествие». — «Если б Каркетюи было отсюда и не ближе, я бы все-таки, пожалуй, посоветовал вам посмотреть сначала его, — заметил Эльстир. — Пуэнт-дю-Ра удивительна, но, в конце концов, это все тот же нормандский или бретонский высокий утесистый берег, вам уже знакомый. Каркетюи с его скалами на низком берегу — это совсем другое. Во Франции я нигде ничего подобного не видел, скорей это напоминает иные места во Флориде. Там тоже очень любопытно и так же необыкновенно дико. Это между Клитурпом и Нэомом, а вы знаете, какое это пустынное прибрежье; береговая линия прелестна. Здесь береговая линия ничем не примечательна, но там — я не могу вам передать, какое это очарование, какая мягкость».
Вечерело; надо было возвращаться; я пошел проводить Эльстира до его виллы, и вдруг, — так Мефистофель возникает перед Фаустом, — появились в конце улицы, точно простая ирреальная, дьявольская объективация темперамента, противоположного моему, объективация полуварварской жестокой жизнеспособности, которой совершенно была лишена моя слабость, моя повышенная, болезненная чувствительность, моя склонность к рефлексии, пятна той разновидности, которую нельзя ни с чем спутать, спорады животно-растительной стайки девушек, как будто не замечавших меня и в то же время, вне всякого сомнения, говоривших обо мне с насмешкой. Предчувствуя неизбежность нашей встречи, предчувствуя, что Эльстир подзовет меня, я повернулся спиной, как купальщик от волны; я внезапно остановился, мой знаменитый спутник пошел дальше, я же принялся рассматривать витрину антикварного магазина, мимо которого мы проходили, как будто меня там что-то вдруг заинтересовало: пусть, мол, девушки видят, что я думаю не только о них, и мне уже мерещилось, что, когда Эльстир подзовет меня, чтобы представить им, я посмотрю тем вопросительным взглядом, который выражает не удивление, но желание казаться удивленным, — такие мы все плохие актеры и такие хорошие физиономисты те, кто за нами наблюдает, — что я даже приставлю палец к груди, как бы спрашивая: «Вы кого — меня зовете?» — а затем подбегу, послушно и смиренно склонив голову и напустив на себя такой вид, будто я, взяв себя в руки, стараюсь не показать, как мне досадно, что меня оторвали от любования старинным фаянсом, чтобы представить особам, с которыми у меня нет никакого желания знакомиться. Итак, я разглядывал витрину в ожидании того мгновенья, когда мое имя, которое выкрикнет Эльстир, поразит меня, как пуля, ожиданная и безвредная. Следствием уверенности в том, что меня познакомят с девушками, явилось то, что я не только прикидывался равнодушным, но и в самом деле был сейчас к ним равнодушен. Как только удовольствие познакомиться с девушками стало неизбежным, оно убавилось, умалилось, показалось меньше, чем удовольствие от разговора с Сен-Лу, от обеда с бабушкой, от прогулок по окрестностям — прогулок, о которых я уже начал жалеть, потому что из-за отношений, которые у меня завяжутся с девушками, вряд ли проявляющими большой интерес к историческим памятникам, мне, наверно, придется о них забыть. Предстоявшее мне удовольствие уменьшала не только его неминуемость, но и его нечаянность. Законы, не менее точные, чем законы гидростатики, накладывают образы, которые мы создаем, один на другой в строгом порядке, а приближение какого-нибудь события опрокидывает этот порядок. Эльстир вот-вот меня окликнет. Совсем по-другому я часто рисовал себе, — на пляже, в комнате, — знакомство с девушками. Сейчас должно было произойти другое событие, к которому я был не подготовлен. Я не узнавал ни своего желания, ни его цели; я уже не рад был, что пошел с Эльстиром. Но главное, что снижало удовольствие, о котором я так мечтал, это уверенность в том, что уже ничто не властно отнять его у меня. И оно вновь растянулось, точно пружина, едва лишь уверенность перестала сжимать ее, как только я, решившись повернуть голову, увидел, что Эльстир в нескольких шагах от меня прощается с девушками. Лицо той, что стояла ближе к нему, полное, изнутри озаряемое ее взглядом, напоминало пирожок, в котором оставлено место для полоски неба. Ее глаза, даже когда они были неподвижны, создавали впечатление подвижности — так в ветреные дни все- таки заметна быстрота, с какой невидимый воздух движется на фоне лазури. На миг наши взгляды скрестились, — так в грозовой день проносящееся по небу облако приближается к менее быстрой туче, плывет рядом, задевает и обгоняет ее. И вот они уже, так и оставшись чужими, далеко-далеко друг от друга. Наши взгляды тоже на мгновение встретились, не зная, что нам сулит и чем грозит небосвод. Только когда ее взгляд, оставаясь таким же быстрым, прошел как раз под моим, он чуть-чуть затуманился. Так в светлую ночь гонимая ветром луна скрывается за облаком, бледнеет на миг и тут же вновь выплывает. Но Эльстир уже распрощался с девушками, не подозвав меня. Они свернули в переулок, он пошел ко мне. Сорвалось!
Я уже говорил, что в тот день Альбертина явилась моим глазам не такою, как раньше, и что она каждый раз казалась мне другой. Но в эту минуту я почувствовал, что некоторые изменения в облике, в значительности, в величии человека могут зависеть и от изменчивости нашего душевного состояния, вклинивающегося между ним и нами. Одним из состояний, играющих в таких случаях самую важную роль, является уверенность. (В тот вечер уверенность в знакомстве с Альбертиной, а потом разуверение за несколько секунд обесценили ее в моих глазах, а потом бесконечно возвысили; несколько лет спустя уверенность, что Альбертина мне преданна, а потом разуверение привели к сходным изменениям.)
Правда, я еще в Комбре наблюдал, как убывает или растет в зависимости от времени дня, в зависимости от того, какое у меня настроение, — из тех двух, что делили между собой мои чувства, — тоска по матери, такая же неуловимая днем, как неуловим лунный свет при солнце, а ночью приходившая на смену и уже стершимся и еще свежим воспоминаниям и безраздельно владевшая измученной моей душой. Но в тот день, видя, что Эльстир, не позвав меня, прощается с девушками, я пришел к следующему выводу: колебания ценности, какую могут для нас иметь радость или печаль, зависят не только от чередования этих двух душевных состояний, но и от смены незримых верований, внушающих нам безразличное отношение даже, например, к смерти, ибо они заливают ее призрачным светом, а с другой стороны, придают в наших глазах важность музыкальному вечеру, тогда как он утратил бы для нас свою прелесть, если бы при известии, что нас должны гильотинировать, верование, освещавшее музыкальный вечер, внезапно рассеялось; что-то во мне, конечно, знало о роли верований, и это была воля, но от ее знания нет никакого толку, если разум и чувство по-прежнему ничего об этой роли не ведают; разум и чувство твердо уверены, что мы хотим расстаться с любовницей, и только наша воля знает, как мы привязаны к этой женщине. Их мутит уверенность в том, что спустя мгновение мы опять с ней увидимся. Но как только уверенность пропадает, когда рассудок и чувство неожиданно узнают, что любовница уехала навсегда, почва из-под них тотчас же ускользает, они точно с цепи срываются, и небольшая утеха растет в нашем представлении до исполинских размеров.
Не только колеблющаяся уверенность, но и хилая любовь, зарождающаяся раньше уверенности, любовь изменчивая, останавливается на образе какой-нибудь женщины просто потому, что эта женщина почти недостижима. И тогда мы начинаем думать не столько о самой женщине, которую мы рисуем себе неясно, сколько о том, как бы с ней познакомиться. Настает череда волнений, и волнений бывает довольно, чтобы сосредоточить нашу любовь на этой, в сущности говоря, незнакомке. Любовь растет неудержимо, и нас не удивляет, как мало места в ней занимает земная женщина. И если внезапно, как в то мгновенье, когда Эльстир остановился с девушками, наше беспокойство, наша тоска проходит, — а ведь вся наша любовь и есть тоска, — нам вдруг представляется, что любовь улетучилась в тот миг, когда к нам в руки попалась добыча, ценность которой до сих пор не очень нас занимала. Что от Альбертины сохранялось у меня тогда в памяти? Два поворота головы на фоне моря, — головы, конечно, не такой красивой, как женские головки Веронезе, которые с точки зрения чисто эстетической должны были бы мне нравиться больше. Да другой точки зрения у меня и не было: ведь как только беспокойство проходило, я ничего не мог восстановить в памяти, кроме этих безмолвных профилей. После того, как я увидел Альбертину, я каждый день подолгу о ней думал, мысленно вел с ней разговор, заставлял ее обращаться ко мне с вопросами, отвечать на мои, соображать, действовать, и в нескончаемой этой веренице воображаемых Альбертин, сменявшихся во мне ежечасно, настоящая Альбертина, та, какую я видел на пляже, лишь возглавляла это шествие, — так создательница роли, звезда, играет только на первых представлениях, которые открывают длинный ряд последующих. Настоящая Альбертина была силуэтом, все же, что на нее наслаивалось, шло от меня: то, что в любовь привносится нами, — даже с точки зрения количественной, — бесконечно богаче того, что исходит от любимого существа. И это верно даже по отношению к самой деятельной любви. Иная любовь способна не только образоваться, но и жить, довольствуясь малым, — и это даже в том случае, если телесное желание утолено. У бывшего учителя рисования моей бабушки от какой-то любовницы родилась дочь. Мать скончалась вскоре после родов, а учитель пережил ее не надолго — он умер с горя.