самый момент, когда сокровенное чувство внезапно себя обнаруживает, обстоятельство иной раз никак на это не влияет) образ Одетты де Креси поглотил бы все его мечты, если б воспоминание о ней срослось с ними, то физические ее недостатки утратили бы для него всякое значение, как утратило бы для него значение, насколько ее наружность в его вкусе: с той поры, как она стала бы наружностью его любимой, это был бы для него единственный источник радостей и страданий.
Мой дед хорошо знал семейство Вердюренов, чего нельзя сказать об их нынешних друзьях. Но он порвал всякие отношения с тем, кого он называл «молодым Вердюреном»: он считал, несколько упрощая положение вещей, что «молодой Вердюрен», сохранив свои миллионы, окружил себя богемой и всякой шушерой. Однажды дед получил письмо от Свана, в котором Сван спрашивал, не может ли он познакомить его с Вердюренами. «Берегись! Берегись! – воскликнул дед. – Меня это нисколько не удивляет – так именно и должен кончить Сван. Хорошо общество, нечего сказать! Я не могу исполнить его просьбу прежде всего потому, что с этим господином я больше не знаком. А потом, здесь, наверно, замешана женщина, не хочу я лезть в такие дела. Сван завязнет в болоте у молодых Вердюренов, и мы же будем потом в ответе!»
Дед отказал, и к Вердюренам ввела Свана Одетта.
Когда Сван пришел к Вердюренам в первый раз, у них обедали доктор Котар с женой, молодой пианист с теткой и художник, который в то время был у них в чести, а вечером начали подходить и другие верные.
Доктор Котар никогда не знал, каким тоном нужно отвечать собеседнику, не умел различить, шутит тот или говорит серьезно. И на всякий случай он добавлял к любому выражению своего лица запрашивающую, прощупывающую собеседника условную улыбку, выжидательная двусмысленность которой должна была избавить его от упрека в наивности, если бы выяснилось, что с ним шутят. Но ему приходилось считаться и с другой возможностью, – вот почему он не позволял улыбке проступать отчетливо; по его лицу постоянно скользила неуверенность, и в ней читался вопрос, который он не решался задать: «Это вы серьезно?» На улице, да и вообще в жизни, он чувствовал себя так же неуверенно, как в гостях, и смотрел на прохожих, на экипажи, на происшествия все с той же лукавой улыбкой, заранее отводившей от него упрек в том, что он поступил неловко, ибо она доказывала в том случае, если он допускал бестактность, что он сам это прекрасно знает и что неуместный этот поступок он совершил в шутку.
Когда же доктор полагал, что может задать вопрос без обиняков, он не упускал случая уменьшить количество пробелов в своем образовании и пополнить запас знаний.
Вот почему, следуя совету, который ему дала предусмотрительная мать, когда он уезжал из провинции, доктор не пропускал ни одного незнакомого ему образного выражения или имени и собирал о них точные сведения.
Что касается образных выражений, то тут его пытливость не знала границ: он часто искал в них точного смысла, какого на самом деле они не имеют; он хотел понять, что значат буквально те выражения, которые ему приходилось слышать особенно часто: «брать молодостью», «голубая кровь», «вести рассеянную жизнь», «четверть часа Рабле»[102], «законодатель мод», «не в масть», «поставить в тупик» и т. д., и в каких случаях он сам мог бы безошибочно употребить их. Заменял он обычно эти выражения заученными каламбурами. Когда же при нем называли неизвестное ему имя, он не спрашивал, кто это, – он считал, что для получения разъяснений достаточно повторить имя вопросительным тоном.
Он был убежден, что на все смотрит критически, а между тем именно критического взгляда на вещи ему и не хватало, вот отчего утонченная вежливость, которая заключается в том, чтобы делать кому-нибудь одолжение и при этом утверждать – вовсе не желая, чтобы этот человек вам поверил, – что не вы ему, а он вам делает одолжение, не производила на доктора никакого впечатления: он все понимал в прямом смысле. Как ни была ослеплена доктором г-жа Вердюрен, все же доктор, хотя она по-прежнему считала его очень умным человеком, в конце концов навлек на себя ее неудовольствие тем, что, когда она, пригласив его в литерную ложу на Сару Бернар, сказала, стараясь быть с ним сверхлюбезной: «Как это мило с вашей стороны, доктор, – ведь вы, конечно, много раз видели Сару Бернар, и потом, мы, пожалуй, сидим слишком близко от сцены», – он, войдя в ложу с улыбкой, готовой расплыться по лицу или исчезнуть, в зависимости от того, какое мнение выскажет о спектакле кто-нибудь из авторитетных лиц, проговорил: «В самом деле, мы слишком близко от сцены, да и Сара Бернар мне уже надоела. Но вы изъявили желание, чтобы я пришел. Ваше желание для меня закон. Я счастлив, что могу хоть чем-нибудь услужить вам. Чего бы я не сделал, чтобы доставить вам удовольствие, – ведь вы такая добрая! Сару Бернар называют «Золотой голос», – верно? – продолжал он. – А еще про нее часто пишут, что она играет с подъемом. Странное выражение, верно?» – спросил он, ожидая пояснений, но их не последовало.
– Знаешь, – сказала мужу г-жа Вердюрен, – мы из скромности снижаем ценность того, что дарим доктору, по-моему, это неправильно. Он принадлежит к числу ученых, далеких от практической жизни, он не знает цены вещам и верит нам на слово.
– Я тоже это заметил, только не хотел тебе говорить, – подтвердил Вердюрен.
И на Новый год, вместо того чтобы послать доктору Котару в три тысячи франков стоимостью рубин с запиской, что это, мол, сущий пустяк, Вердюрен купил за триста франков поддельный драгоценный камень и намекнул, что такой красивый камень – это большая редкость.
Когда г-жа Вердюрен объявила, что на вечере у них будет г-н Сван, доктор переспросил: «Сван?» – грубым от удивления тоном, потому что даже незначительная новость всегда заставала врасплох этого человека, который был уверен, что готов ко всякой неожиданности. Ему не ответили. «Сван? А кто такой этот Сван?» – взревел он в сильнейшей тревоге, но его тревога мгновенно рассеялась, как только г-жа Вердюрен сказала: «Да это же друг Одетты, про которого она нам говорила». – «Ах, это вот кто, теперь я понял!» – успокоенно проговорил доктор. Зато художник, узнав, что у г-жи Вердюрен будет Сван, ликовал: ему представлялось, что Сван влюблен в Одетту, а он покровительствовал романам. «Устраивать свадьбы – это моя страсть, – говорил он на ухо доктору Котару. – До сих пор мне здорово везло по этой части, даже у женщин!»
Сказав Вердюренам, что Сван очень smart, Одетта напугала их тем, что он, наверное, «скучный». Но вышло наоборот: он произвел прекрасное впечатление, чему способствовало, хотя Вердюрены этого и не подозревали, то обстоятельство, что он вращался в высшем обществе. В. самом деле: он обладал преимуществом даже перед людьми тонкими, но не бывавшими в высшем свете, преимуществом человека, который там принят и потому не приукрашивает света и не чурается его – он просто не придает ему никакого значения. Любезность такого человека, свободная от всяких проявлений снобизма и не боящаяся показаться чересчур любезной, достигшая полной независимости, отличается изяществом и свободой движений, свойственными людям, чье гибкое тело послушно исполняет их волю, без неуместной и неловкой помощи ненужных для этой цели своих частей. Простые, необходимые телодвижения светского человека, благосклонно протягивающего руку незнакомому юнцу, которого ему представляют, и без подобострастия кланяющегося посланнику, которому представляют его, в конце концов, незаметно для самого Свана, стали его манерой держать себя в обществе, и когда он попал в круг людей, которые были ниже его по положению, то есть в круг Вердюренов и их друзей, то инстинктивно проявил предупредительность, был одинаково мил со всеми, и Вердюрены подумали, что «скучный» так бы себя не вел. Только с доктором Котаром в первую минуту он был суховат: они еще не заговорили, а доктор уже стал подмигивать ему и двусмысленно заулыбался (эту мимику сам Котар называл: «Милости просим»), и Сван решил, что они, наверное, встречались где-нибудь в увеселительном заведении и доктор узнал его, хотя Сван ходил туда редко, так как не любил распутства. Этот намек покоробил Свана, особенно потому, что он был сделан при Одетте, которая могла дурно о нем подумать, и Сван придал своему лицу холодное выражение. Однако, узнав, что рядом с доктором сидит его жена, он решил, что муж, да еще такой молодой, не стал бы при жене намекать на подобного рода развлечения, и заговорщицкий вид доктора утратил для него опасный смысл. Художник сейчас же предложил Свану посмотреть вместе с Одеттой его мастерскую, и Сван нашел, что это очень милый человек. «Может быть, к вам отнесутся там благосклонней, чем ко мне, – притворно обиженным тоном сказала г-жа Вердюрен, – и покажут портрет Котара (это она заказала его художнику). Постарайтесь, «маэстро» Биш, – обратилась она к художнику, которого называли так в шутку, – передать на полотне его прелестный взгляд, эту забавную лукавинку в уголке глаза. Вы знаете, что для меня всего важней его улыбка, я просила вас написать портрет его улыбки». Это выражение понравилось ей самой, и она повторила его громко, чтобы всем было слышно, а прежде чем произнести его, она даже под каким-то