чтобы сказать что-нибудь приятное г-же Вердюрен.
– Я очень рада, что вам понравился мой диван, – отозвалась г-жа Вердюрен. – Могу ручаться, что другого такого вы нигде не найдете. Это бесподобно. Стульчики тоже чудо. Вы потом обратите на них внимание. Каждое бронзовое украшение соответствует сюжетцу на сиденье; если вы захотите получше рассмотреть, то вас это, знаете ли, позабавит, вы получите удовольствие, уверяю вас. Ну вот хотя бы этот фризовый бордюрчик: виноградные гроздья на красном фоне из «Лисицы и винограда». Каков рисунок? Что вы скажете? По-моему, когда-то умели рисовать. Ведь правда, эти виноградинки сами просятся к вам в рот? Мой муж утверждает, что я не люблю фруктов, потому что ем их меньше, чем он. Но это неверно: по части гурманства я всех вас за пояс заткну – я только не испытываю потребности класть ягоды в рот, раз я пожираю их глазами. Чего вы все хохочете? Спросите доктора: он вам скажет, что этот виноград действует на меня послабляюще. Другие ездят лечиться в Фонтенбло[106], я прохожу курсик в Бове. Господин Сван! Непременно потрогайте бронзовые украшеньица на спинках. Не правда ли, патина? Да вы не бойтесь, потрогайте как следует.
– Ну, раз госпожа Вердюрен наехала на бронзу, то музыки нам уж нынче не слыхать, – заметил художник.
– Молчите, невежа! В сущности, – обращаясь к Свану, продолжала г-жа Вердюрен, – нам, женщинам, запрещены менее соблазнительные наслаждения. Ведь с этим не сравнится никакое тело! Когда господин Вердюрен снисходил до того, что устраивал мне сцены ревности… Послушай, будь хоть раз в жизни учтивым и не отрицай, что ты устраивал мне…
– Да я ничего не говорю. Доктор, будьте свидетелем: разве я проронил хоть единый звук?
Сван из вежливости все никак не мог перестать трогать бронзу.
– Послушайте: вы еще успеете ее поласкать, – сейчас будут ласкать вас самого, будут ласкать ваш слух; я убеждена, что вы такую ласку любите; порадует ваш слух вот этот милый молодой человек.
Когда пианист кончил играть. Сван проявил к нему еще больше любезности, чем к другим гостям. И вот почему.
В прошлом году он слышал на вечере музыкальное произведение для рояля и скрипки. Сперва он ощущал лишь материальную оболочку звуков. Огромным наслаждением явилось для него уже то, что под струйкой скрипки, тонкой, упорной, густой, направляющей, он вдруг разглядел пытавшуюся взметнуться всплесками влаги громаду звуков рояля, многообразную, нераздельную, реявшую, переливавшуюся, напоминавшую лиловую зыбь, зачарованную и утишаемую лунным сияньем. Но в какой-то момент Сван, внезапно завороженный, не умея явственно различить очертания, определить то, что пленяло его слух, попытался удержать в памяти фразу или мелодию, – он сам не знал, что это такое, – которая только что проплыла перед ним и распахнула ему душу: так от благоухания роз, веющего во влажном вечернем воздухе, у нас раздуваются ноздри. Быть может, именно оттого, что он не знал музыки, у него и возникло одно из тех неясных впечатлений, которые, пожалуй, только и можно назвать истинно музыкальными, нерастяжимыми, вполне оригинальными, не похожими ни на какие другие. Подобного рода мгновенное впечатление – это, так сказать, впечатление
Медленно вела она его то здесь, то там, то чуть дальше к высокому, непостижимому, но несомненному счастью. Он послушно следовал за ней, но, дойдя до известного предела и выдержав секундную паузу, она круто повернула и уже другим темпом, ускоренным, частым, тоскливым, непрерывным, отрадным, повлекла его к неведомым далям. Потом вдруг исчезла. Он жаждал услышать ее в третий раз. И она появилась вновь, но речь ее была все-таки невнятна, а вот упоение он на этот раз испытал не такое глубокое. Но, придя домой, он затосковал по ней: его охватило чувство, какое овладевает мужчиной, в чью жизнь случайно встреченная им незнакомка вносит утончающий его художественное восприятие образ прежде не виданной им красоты, хотя он не знает, увидит ли он еще когда-нибудь ту, которую уже любит, не имея представления даже о том, как ее зовут.
Казалось, эта любовь к музыкальной фразе открывает перед Сваном путь к некоторому душевному обновлению. Он уже так давно перестал стремиться к идеальной цели; теперь он гнался лишь за обыденными удовольствиями и был уверен, – хотя не признавался в этом даже самому себе, – что так будет продолжаться до конца его дней; более того: высокие мысли уже не занимали Свана, и он перестал верить в их существование, хотя и не отрицал его начисто. В связи с этим у него появилась привычка думать о мелочах, отвлекавшая его от размышлений о смысле жизни. Он никогда не задавал себе вопроса: не лучше ли ему не появляться в свете, зато он знал наверное, что если он принял приглашение, значит, надо ехать, и что если он потом перестанет там бывать, то должен, по крайней мере, завозить туда визитные карточки; точно так же в разговоре он не отстаивал с жаром заветных своих убеждений, но зато сообщал мелкие факты, сами по себе небезлюбопытные и дававшие ему возможность не раскрывать свою душу. Он проявлял необыкновенную точность, давая кулинарный рецепт или если его спрашивали, когда родился или когда умер такой-то художник, как называются его картины. Иногда он все же высказывал мнение о каком- нибудь произведении, о чьем-либо миропонимании, но – в ироническом тоне, так что можно было понять, что говорит он не вполне искренне. И вот, подобно больным, чье состояние резко улучшается в связи с переменой места, режима, а у некоторых – в связи с самопроизвольными, загадочными изменениями в организме, и они начинают серьезно подумывать о том, что еще так недавно казалось им неосуществимым, – о том, чтобы на старости лет начать жить по-новому, – Сван в самом себе, в воспоминании о слышанной фразе, в сонатах, какие он, надеясь отыскать эту фразу, просил сыграть ему, обнаруживал присутствие одной из невидимых реальностей; он уже не верил в них, но музыка по- особенному действовала на его духовную одеревенелость, и он вновь ощущал в себе не только желание, но даже, пожалуй, силы посвятить этим реальностям жизнь. Но так как ему не удалось узнать, кто написал слышанное им произведение, то приобрести его он не мог и в конце концов забыл про него. Правда, на этой же неделе он встречался с людьми, присутствовавшими на том вечере, и спрашивал их, но некоторые приехали после музыки, а некоторые уехали до; те, что были во время исполнения, разговаривали в другой комнате, а те, что слушали, могли рассказать не больше других. Хозяева дома знали только, что это какая- то новая вещь, которую приглашенные ими музыканты попросили разрешения сыграть, музыканты же отправились в турне, – словом, Сван так и не добился толку. У него были друзья среди музыкантов, но, хотя он отлично помнил то особое, непередаваемое наслаждение, какое доставила ему эта фраза, хотя перед мысленным его взором вырисовывались ее очертания, пропеть ее он не мог. Потом он перестал о ней думать.
Но вот, несколько минут спустя после того, как молодой пианист начал играть у Вердюренов, после высокой ноты, тянувшейся долго, целых два такта, Сван внезапно увидел, как из-за долгого звука, протянутого, точно звучащий занавес, скрывающий тайну рождения, выпархивает и движется к нему заветная, шелестящая, обособившаяся музыкальная фраза, и ее, эту свою воздушную и благоухающую