попытки угрозами воспрепятствовать браку Мадзи и Круковского.
— Бывает, — пробормотал он, — что человек от горя себя не помнит, тут как бы не наделать чего… с самим собою! Но Цинадровский ничего такого не сделает, нет! Это кремень: вчера он уже весь день писал отчеты. Он только хотел убедиться, не принуждают ли родители панну Евфемию замуж идти, приняла ли она по доброй воле предложение пана Круковского?
— Кажется, в будущее воскресенье уже должно быть оглашение, — сказала Мадзя.
— Разве? Торопится панна Евфемия! Хорошо делает Цинадровский, что недели на две уезжает в деревню к отцу. Чего доброго, не вынес бы, когда другому заиграли бы Veni creator[14].
Глава семнадцатая
Отголоски прогулок на кладбище
Мадзя простилась с разболтавшимся Ментлевичем и, сделав в городе покупки, вернулась домой. Под вечер пришли майор с ксендзом и, по обыкновению, уселись за шахматы в беседке, куда Мадзя принесла кофе. Доктор Бжеский курил недорогую сигару и следил за игроками.
Но партия что-то не клеилась, партнеры то и дело отвлекались и вели разговор о предметах, не имеющих отношения к благородной игре.
— Не хотел бы я быть на месте Евфемии, — говорил майор. — В лазарет идет девка!
— Зато богатство, имя, — прервал его ксендз.
— Что толку в имени, когда муж никуда негодящий? То-то будет сюрприз для нее!
— Да, с сестрицей… Что говорить, чудачка.
— С братцем шуточки будут похуже.
— Не болтали бы вы глупостей, майор! Вот уж злой язык! Как вынете трубку изо рта, так непременно скажете гадость!
— Небось помоложе были, тоже болтали глупости.
— Никогда! — возмутился ксендз, хлопнув кулаком по столу. — Никогда, ни в викариях, ни будучи ксендзом.
— Это потому, что викарий не знал, а ксендзу не дозволено, — ответил майор.
Ксендз умолк и уставился на шахматную доску.
— А теперь, милостивый государь, вот какой сделаем ход, — сказал он и, взяв двумя пальцами слона, поднял его.
В эту минуту на улице послышался шум, кто-то как будто кричал: «Горим!» Затем стремительно распахнулась калитка, и в сад вбежал маленький толстяк.
— Доктора! — крикнул он.
— Почтмейстер, — сказал майор.
Это действительно был почтмейстер. Когда он вбежал в беседку, его апоплексическое лицо было покрыто сетью красных жилок. Он хотел что-то сказать, но захлебнулся и беспомощно замахал руками.
— Вы что, с ума сошли? — крикнул на него майор.
— Он подавился, — прибавил ксендз.
— Пустил… пустил пулю в лоб! — простонал почтмейстер.
— Кто? Кому?
— Себе!
— Эге-ге! Ну это уж наверняка осел Цинадровский, — сказал майор и с трубкой в зубах, без шапки, бросился из беседки, а за ним ксендз.
Доктор Бжеский забежал к себе в кабинет за перевязочными средствами и вместе с почтмейстером последовал за друзьями.
Перед почтой стояла толпа мещанок и евреев, к которой присоединялись все новые зеваки.
Майор растолкал толпу и через экспедицию прошел в комнатушку Цинадровского, где запах кожи мешался с запахом пороха.
Цинадровский сидел на койке, опершись спиной о стену. Его полное лицо обвисло и стало желтым, как воск. Один почтальон стоял в остолбенении в углу между мешками, другой, заливаясь слезами, уже успел разорвать Цинадровскому рубаху на груди и стаскивал с левой его руки сюртук и жилетку.
Майор споткнулся об огромный почтовый пистолет, валявшийся на полу, подошел к койке и посмотрел на Цинадровского. На левой стороне груди у чиновника виднелась рана размером с пятачок: края раны были рваные, посредине запеклась кровь, алой струйкой стекавшая на пол.
— Э, да он ранен! — произнес ксендз.
Майор повернулся и подтолкнул ксендза к койке.
— Он умирает, — буркнул старик, не вынимая трубки изо рта.
— Не может быть…
— Ну-ну, делайте свое дело, ваше преподобие!
Ксендз задрожал. Опершись рукою о стену, он наклонился над раненым и, пригнувшись к его лицу, вполголоса спросил:
— Каешься ли ты в грехах всем сердцем, всеми силами своей души?
— Каюсь, — хрипя, ответил раненый.
— Каешься по любви к богу, творцу своему и избавителю, против которого ты согрешил?
— Да.
Почтальон, стоявший подле койки, плакал в голос, майор бормотал молитву.
— Absolvo te in nomine Patris et Filii…[15] — шептал ксендз. Затем он перекрестил умирающего и поцеловал его в лоб, на котором выступили капли пота.
Раненый поднял руку, кинулся, начал хватать ртом воздух, в глазах его светился страх. Затем он вытянулся, вздохнул и опустил голову на грудь; на пожелтевшем лице его появилось выражение безразличия. В эту минуту Бжеский взял его за руку и тотчас отпустил ее.
— Так! — сказал доктор. — Положите тело на постель.
Через несколько минут он с майором и ксендзом возвращался домой.
— А вы, майор, хоть в такую минуту могли бы не отравлять людям жизнь, — заметил ксендз.
— Ну, чего вы опять цепляетесь ко мне? — проворчал майор. — Я ведь читал молитву.
— Да, и при этом пускали дым из трубки, так что в носу крутило.
— А вы разрешали покойного слоном, которого все еще держите в руке…
— Господи Иисусе Христе! — поднимая руку, воскликнул ксендз. — А ведь у меня и впрямь слон в руке! Никогда больше не стану играть в эти проклятые шахматы, один только грех от них!
— Не зарекайтесь, ваше преподобие, — прервал его майор, — а то впадете в горший грех.
— Вот последствия общения с безбожником! О господи Иисусе Христе! — сокрушался ксендз.
— Не отчаивайтесь, ваше преподобие! Наш капеллан не раз плетью благословлял умирающих, что не помешало им спасти свои души. Кому быть повешену, тот не утонет.
Это происшествие взволновало умы в Иксинове неизмеримо больше, чем концерт. О смерти чиновника почтмейстер телеграфировал в губернскую почт-дирекцию, откуда на третий день приехала ревизия. В городе болтали, будто Цинадровский совершил вопиющие злоупотребления: отклеивал марки, вынимал из писем деньги, ну, и со страху застрелился. Но когда была произведена ревизия почты, обнаружилось, что не было растрачено ни одной копеечки, ни одного кусочка сургуча, счетные книги велись до последней минуты и находились в полном порядке. Было замечено только, что за несколько дней до смерти у бедняги изменился почерк: буквы были больше и рука стала неверной.
При вскрытии тела, произведенном доктором Бжозовским, было обнаружено чрезмерное кровенаполнение мозга, откуда был сделан вывод, что покойный совершил самоубийство в состоянии умопомешательства. Но что могло явиться причиной умопомешательства?
— Что могло быть причиной умопомешательства? — спрашивал на следующий день доктора Бжозовского аптекарь, стоя на пороге аптеки. — Не кроется ли за всем этим какая-нибудь Фе, какая-нибудь Фем…? — прибавил он, довольный своим остроумием.
— Оставьте, сударь! — резко оборвал его Бжозовский. — Умопомешательство может не иметь видимой причины, а пан Круковский, — продолжал доктор, понизив голос, — дал слово, что вызовет на поединок всякого, кто в разговоре о происшествии упомянет имя панны Евфемии.