около дома.
Убогая жена учителя, смущенная своей убогостью, огорченная поступком бабушки, рассыпалась в извинениях. Мадзя старалась обратить все в шутку, а когда это ей удалось, спросила, за что же бабушка на нее в претензии.
— Ах, открою уж вам все, вы мне такой показались хорошей, — сказала жена учителя. — Видите ли, сударыня, мой муж потерял нескольких учениц: Витковскую, Сярчинскую, Нарольскую…
«Они после каникул должны поступить ко мне!» — подумала Мадзя.
— Немного они платили: каких-нибудь шесть, семь рублей, но надо ли говорить вам, что двадцать рублей в месяц — это ведь потеря, это больше, чем учительское жалованье. Ну, муж и говорит мне: пока не разделаюсь с долгами — у нас восемьдесят рублей долга да еще проценты! — поезжай-ка ты с тремя детьми в деревню к брату, а я с двумя старшими здесь останусь. Брат у меня винокур, сударыня, не так уж он богат, но любит меня и на какой-нибудь годик приютит с детьми, не пожалеет для меня куска хлеба… — Она утерла передником глаза и продолжала: — Что греха таить, все мы люди, жаловались мы тут друг дружке на ваш пансион. А бабушка дремала да слушала, слушала да дремала… и… вот что натворила! Лучше умереть, чем терпеть такой срам!
Мадзя слушала жену учителя, а сама присматривалась к дому и его обитателям. В окно, заставленное простыми цветами в горшках, виднелась за ситцевой занавеской чистая комната, но мебель была убогая и ветхая. В кухне на печи стоял большой горшок картофеля и маленькая сковородка с салом. Около дома играли четверо светловолосых ребятишек, одетых в простое полотно и бумазею. Дети были умытые, тихие, одежда на них заштопана и зачинена. Девочка лет двенадцати в коротком платьице смотрела на Мадзю со страхом и обидой, так по крайней мере показалось Мадзе.
«Это, наверно, она и еще который-нибудь постарше останется без матери, а трое без отца», — подумала Мадзя.
Она пожала руку жене учителя, поклонилась старушке и поцеловала детей. Младшие посмотрели на нее с удивлением, старшая девочка отстранилась.
Дома Мадзя столкнулась на крыльце с матерью, торговавшей у двух евреек масло и уток. Поглядев на Мадзю, докторша спросила:
— Что это ты так плохо выглядишь?
— Я торопилась…
— Бледная, вся в поту… Уж не больна ли ты, моя доченька? — сказала мать. И, обращаясь к еврейкам, прибавила: — Четыре злотых за масло и по сорок грошей за утку.
— Побей меня бог, не могу, — говорила одна из евреек, целуя докторшу в рукав. — Ну, скажите сами, почтенная пани, разве не стоит такая утка полтора злотых? Да они, простите, как бараны, мужика надо, чтоб таскать их!
В своей комнатке Мадзя начала медленно раздеваться, уставясь глазами в угол. Ей виделось лицо старушки, словно вырезанное из самшита и оправленное в атлас. В тех местах, где желтая кожа была чуточку поглаже, она, казалось, лоснилась на солнце, как полированное дерево. А эти морщины, которые веером расходились от уголков губ и глаз, от основания носа! Будто резчик-самоучка тупым ножом вырезал их по дереву.
«Сколько ей может быть лет? — думала Мадзя. — А мне и в голову не приходило, что здесь, в Иксинове, есть старушка, в душе которой вот уже несколько недель зреет ненависть ко мне. Посиживала она, наверно, около дома, может, на той же лавочке, что и сегодня, и все праздные дни, все бессонные ночи ненавидела меня, думала, как бы мне отомстить! А дети, что чувствовали они, когда им сказали: придется вам расстаться, не будете больше вместе играть, двое старших целый год не увидят матери, а трое младших отца. Когда они всё поймут, каким диким покажется им, что это я их разлучила! Я — разлучаю детей. Да, да, я, вон та самая, которая глядится сейчас в зеркало!..»
После полудня к Мадзе пришел учитель. Это был лысый мужчина, с проседью, спину он сутулил, но изо всех сил старался держать выше голову. На нем был надет длинный сюртук, и от сутулости казалось, что у него непомерно длинные руки. Учитель униженно извинялся перед Мадзей за поступок своей бабушки, умолял не вредить ему в дирекции и ушел, глубоко убежденный в том, что если бы Мадзя захотела походатайствовать за него перед властями, ему платили бы в год не сто пятьдесят, а двести пятьдесят рублей жалованья!
— Я понимаю, что не могу просить вас об этом, — прибавил он на прощанье.
После его ухода появилась докторша.
— Чего он приходил?
— Да так, мама. Поблагодарил за то, что я проводила домой его бабушку.
— В детство впала старушка, ей уже за девяносто. Но чего ты так взволнована?
— Видите ли, мамочка, — силясь улыбнуться, ответила Мадзя, — он думает, что я могу ему повредить или составить в дирекции протекцию. Бедняга…
— И пусть себе думает, не станет воевать с тобой!
Вскоре явился пан Ментлевич. Он был недоволен и, рассказывая об очень сухом, необыкновенно сухом дереве, из которого будут изготовлены школьные парты, пристально смотрел на Мадзю.
После Ментлевича пришел майор, тоже сердитый, он даже не заметил, что у него погасла трубка.
— Это что еще такое? — сказал он Мадзе. — Чего эта сумасшедшая старуха напала на тебя на улице?
Мадзя разразилась смехом.
— Вы говорите о бабушке учителя? — спросила она. — На кого она, бедняжка, может напасть?
— Я так и сказал заседателю, однако он твердит, что слышал в городе, будто старуха накинулась на тебя.
Майор не успел кончить, как вошел ксендз.
— Кирие элейсон![16] — воскликнул он с порога. — Чего они от тебя хотят?
— Кто? — спросила Мадзя.
— Да учитель с женой. Жена нотариуса толковала мне еще про старуху, но та ведь еле двигается.
Сохранять тайну не было больше никакой возможности, и Мадзя рассказала все своим друзьям.
— Ну, в таком случае, пойдем, ваше преподобие, играть в шахматы, — сказал майор. Обняв Мадзю за талию, он поцеловал ее в лоб и прибавил: — Не стоит тебя Иксинов. Уж очень ты добрая. Напоминаю вам, ваше преподобие, что сегодня первую партию белыми играю я.
Отец в тот вечер совсем не говорил с Мадзей о слухах, которые распространились в Иксинове. Однако оба они с матерью, наверно, что-то слышали, потому что мать была сердита и у нее болела голова.
Мадзе всю ночь снился птенчик. Совсем как наяву, она отнесла его в кусты, нашла для него в густом можжевельнике ямку, сгребла туда сухих листьев и посадила сиротку в это гнездышко. Даже возвращалась она к птенчику трижды, как и наяву, погрела его своим дыханием, поцеловала, а когда совсем уже уходила и еще раз повернула голову, он сидел в гнездышке, распростерев крылышки, и пискнул, разинув широкое горлышко. Это он прощался с нею, как умел.
«Жив ли он? — думала Мадзя. — Может, его нашли уже птицы, а может, сожрал какой-нибудь зверь?..»
Проснувшись, она перед завтраком побежала в поле, в кусты. С бьющимся сердцем вошла она в заросли можжевельника, говоря себе, что, если птенчик пойман, это будет для нее дурное предзнаменование. Поглядела. Гнездышко было пусто, но никаких следов борьбы. Мадзя вздохнула с облегчением. Она была уверена, что осиротевший птенчик нашел покровителей.
На обратном пути Мадзя помолилась. Ей стыдно было молиться за птенца, о котором она даже не знала, что зовут его козодоем. Но она все время думала о нем, вверяя его богу, чье недремлющее око взирает и на необъятные миры, и на маленького птенчика.
В городе Мадзя встретила старшую дочь учителя; девочка несла кулечек сахару, всего каких-нибудь полфунта. Хотя Мадзя не остановила ее, девочка вежливо сделала реверанс, а потом поцеловала ей руку. Когда они разошлись, Мадзя невольно обернулась и заметила, что девочка тоже оглядывается.
«Она тоже думает, — сказала про себя Мадзя, — что я выгоняю из дому ее мать!»
Доктор Бжеский после завтрака прогуливался в саду с трубкой. Мадзя увлекла его в беседку, посадила