Только утром мне пришла в голову простая, вполне здравая мысль: решительно объясниться со Стахом и, если он действительно продает магазин, подыскать себе другое место.
Хороша карьера после такой долголетней службы! Собаку, ту хоть пристрелят под старость; а родился человеком, так и слоняйся по чужим углам и думай, не придется ли окончить свои дни под забором…
До обеда Вокульский не заходил в магазин, так что к двум часам я собрался к нему. Уж не захворал ли он?
Иду и в воротах его дома сталкиваюсь с доктором Шуманом. Когда я сказал ему, что хочу навестить Стаха, доктор нахмурился.
— Не ходите к нему. Он расстроен, и надо оставить его в покое. Идемте-ка лучше ко мне, выпьем чайку… Кстати, есть у меня ваши волосы?
— Боюсь, — ответил я, — что скоро вы получите мои волосы вместе со всей шкурой.
— На предмет чучела?
— Стоило бы, потому что мир еще не видывал такого дурака.
— Успокойтесь, — ответил Шуман, — бывают и большие. А что случилось?
— Неважно, что со мною случилось, но вот я слыхал, будто Стах продает магазин евреям… Ну, а у них я служить не намерен.
— Почему же? Вас что, тоже антисемитизм одолел?
— Нет, знаете, не быть антисемитом одно, а служить у евреев — другое.
— Кто же тогда будет у них служить? Например, я, даром что сам еврей, не намерен прислуживать этим паршивцам. Впрочем, — прибавил он, — откуда у вас подобные мысли? Если магазин будет продан, вы получите прекрасное место в Обществе по торговле с Россией…
— Ненадежное это дело… — заметил я.
— Очень надежное, потому что в нем слишком мало евреев и слишком много вельмож… Но вам, собственно, нечего беспокоиться… только уж не выдавайте меня… Вам совершенно нечего беспокоиться ни о магазине, ни о торговом обществе, так как Вокульский оставляет вам двадцать тысяч рублей…
— Оставляет?.. мне?.. Что это значит? — с удивлением вскричал я.
Мы как раз вошли в квартиру Шумана, и доктор велел подать самовар.
— Что это значит? Почему оставляет? — спросил я, несколько даже встревожившись.
— Почему, почему… — ворчал Шуман, шагая по комнате и потирая затылок.
— Почему — не знаю, но Вокульский сделал это. По-видимому, хочет на всякий случай приготовиться, как следует рассудительному и деловому человеку…
— Неужели опять дуэль?
— Эх, какое там!.. Вокульский слишком умен, чтобы дважды совершать одну и ту же глупость. Но, дорогой мой Жецкий, имея дело с такой бабой, нужно быть готовым ко всему…
— С какой бабой?.. С пани Ставской? — спросил я.
— При чем тут пани Ставская! — вскинулся доктор. — Речь идет о более важной птице, о панне Ленцкой, в которую этот полоумный врезался по уши. Он уже распробовал, что это за зелье, мучается, изводит себя, а оторваться не в силах. Нет ничего хуже поздней любви, особенно когда она вспыхнет у такого дьявола, как Вокульский.
— Но что же произошло? Ведь вчера он был на балу в ратуше.
— Потому он и был, что она там была, а я был, потому что они оба были. Забавная история! — проворчал доктор.
— Нельзя ли выражаться яснее? — спросил я, теряя терпение.
— Почему бы нет, тем более что это все уже видят. Вокульский по ней с ума сходит, она с ним весьма тонко кокетничает, а поклонники… выжидают.
— Черт знает что! — продолжал Шуман, шагая по комнате и потирая затылок. — Пока у панны Изабеллы не было ни гроша и никто к ней не сватался, ни одна собака к ним и носу не казала. Но стоило появиться Вокульскому, богачу, человеку с именем и с большими связями, которые даже преувеличивают, и немедленно панну Ленцкую окружил рой кавалеров более или менее глупых, потасканных и красивых, и теперь между ними не протолкаешься. И каждый вздыхает, закатывает глаза, нашептывает нежные словечки, томно пожимая ручку во время танцев…
— А она что же?
— Пустая бабенка! — сказал доктор и махнул рукой. — Ей бы презирать эту шваль, которая к тому же неоднократно ее оставляла, а она упивается таким обществом. Все это видят, и Вокульский видит, и это хуже всего…
— Так почему же, черт возьми, он не бросит ее?.. Кто-кто, а уж он-то не позволит шутить с собой.
Подали самовар. Шуман отослал слугу и налил чай.
— Видите ли, — сказал он, — Вокульский бесспорно бросил бы ее, если б мог трезво оценить положение. Вчера на балу в нем на мгновение проснулся лев, и, когда наш Стах подошел к панне Ленцкой, я готов был поклясться, что он сейчас выпалит: «Прощайте, сударыня, я разгадал ваши карты и не позволю себя обыгрывать!» Такое у него было лицо, когда он к ней подошел. Ну и что ж? Она разок глянула на него, шепнула что-то, пожала руку, и мой Стах всю ночь был так счастлив, что… сегодня охотно пустил бы себе пулю в лоб, если б не надеялся опять дождаться взгляда, ласкового слова, пожатия руки… И не видит, болван, что она дарит десяток других совершенно такими же нежностями и даже в гораздо больших дозах, чем его.
— Что ж это за женщина?
— Такая же, как сотни и тысячи других! Красива, избалована и бездушна. Вокульский, поскольку у него есть деньги и влияние, годится ей в мужья, — разумеется за неимением лучшего, — но в любовники она себе выберет уж таких, которые ей больше под стать.
— А он, — продолжал Шуман, — то ли в ресторане Гопфера, то ли на сибирских равнинах так напичкался Альдонами, Гражинами, Марылями[45] и прочими химерами, что видит в панне Ленцкой богиню. Он не просто любит ее, он преклоняется перед ней, молится на нее, готов пасть ниц… Тягостно будет его пробуждение! Правда, Стах чистокровный романтик, однако он не пойдет по стопам Мицкевича, который не только простил ту, что над ним насмеялась, но и тосковал по изменнице и обессмертил ее. Прекрасный урок для наших девиц: хочешь прославиться, изменяй пламенным своим обожателям! Нам, полякам, суждено быть глупцами даже в такой нехитрой штуке, как любовь!
— И вы думаете, что Вокульский тоже сваляет дурака? — спросил я, чуствуя, что кровь во мне закипает, совсем как под Вилагошем.
Шуман так и подскочил на стуле.
— Вот уж нет, черт побери! Сейчас, пожалуйста, пусть сходит с ума, пока еще можно говорить себе: «А вдруг она полюбит меня, а вдруг она такая, как мне кажется?» Но если он не опомнится, убедившись, что она смеется над ним… тогда… тогда… не будь я еврей, если я первый не плюну ему в глаза! Такой человек, как он, может быть несчастлив, но не смеет сносить унижения!
Давно уже я не видел Шумана в таком раздражении. Еврей-то он еврей с головы до пят, это за три версты видно, но надежнейший друг и человек с честью.
— Ну, — сказал я, — успокойтесь, доктор; у меня есть лекарство против его болезни.
И я рассказал ему все, что знал о пани Ставской, и закончил:
— Лягу костьми, слышите ли, костьми лягу, а… женю Стаха на пани Ставской. Это женщина с умом и сердцем, и за любовь она заплатит любовью, а ему такую и надо.
Шуман кивал головою и поднимал брови.
— Что ж, попробуйте… Против тоски по женщине единственное лекарство — другая женщина. Хотя боюсь, что его уже поздно лечить…
— Он стальной человек, — заметил я.
— Именно это и опасно, — возразил доктор. — В таких натурах трудно изглаживается то, что однажды запечатлелось, и трудно склеить то, что дало трещину.
— Пани Ставская сделает это.
— Дай-то бог!
— И Стах будет счастлив!
— Эге!..