естественно и закономерно. Правда – вещь несъедобная.
Сейчас, к примеру, легко рассказывать нам байки об Иисусе Христе. Интересно, оправлялся ли он на людях? Думаю, что он недолго продержался бы со своими штучками, если бы принародно ходил по- большому. Поменьше торчать перед глазами – в этом весь секрет, особенно в любви.
Убедившись, что поезда на Берлин больше нет, мы с Таней надумали послать телеграмму. В почтовом отделении у Биржи составили длиннющий текст, но с отправкой вышла новая заминка: неизвестно было, кому ее адресовать. Никого, кроме покойника, мы в Берлине не знали. С этой минуты нам осталось лишь обмениваться словами насчет умершего. Слов нам хватило на то, чтобы раза два-три обойти вокруг Биржи, а затем, поскольку горе надо было как-то убаюкать, мы медленно двинулись вверх на Монмартр, лепеча разный вздор о случившемся несчастье.
Начиная с улицы Лепик, там попадаются люди, ищущие, где бы развлечься на этой самой верхней точке города. Они торопятся. Добравшись до Сакре-Кёр, вперяются вниз, в ночь, эту гигантскую выемку с теснящимися в ее глубине домами.
На маленькой площади мы зашли в кафе, показавшееся нам с виду самым дешевым. В утешение мне Таня из признательности позволила лапать себя, где вздумается. Выпить она тоже была не дура. Вокруг, на банкетках, уже дрыхли поддатые гуляки. Над нашими головами часы на маленькой церкви бесконечно отбивали время. Мы достигли края света – это становилось все ясней. Дальше идти было некуда: впереди – только мертвые.
Они, мертвые, начинали свой путь на площади Тертр, по соседству. Далее он пролегал как раз под «Галереями Дюфейель», следовательно, к востоку.
Тем не менее надо еще сообразить, как его отыскать, когда сам сидишь во тьме, почти прикрыв глаза даже при облачном небе, потому что гигантские заросли световой рекламы мешают замечать мертвых. А они – я это сразу понял – уже прихватили с собой Бебера и лежащую поблизости от него, так что он мог при случае подать ей знак, бледную девушку из Драньё, погибшую от аборта.
Кроме того, там были и прежние мои пациенты и пациентки, о которых я прежде никогда не вспоминал, и еще другие, например негр в белом облаке пыли, засеченный насмерть бичом в Топо, и папаша Граббиа, старый лейтенант из тропического леса. Об этих я время от времени думал – о лейтенанте, о запоротом негре и еще о своем испанском попе: он тоже явился молить небо, и его крест сильно мешал ему перепрыгивать с одного облака на другое. Он цеплялся крестом за самые грязные, самые желтые тучи, а я тем временем узнавал все новых исчезнувших, все новых… Их было так много, что поневоле становилось стыдно, почему я не нашел время разглядеть их, когда они целыми годами жили рядом со мной.
И правда, времени нам хватает думать лишь о себе.
Словом, все эти сволочи превратились в ангелов, а я даже не заметил. Теперь этими ангелами – экстравагантными и даже неприличными – полным-полны облака. Они шастают над городом. Я поискал – был самый подходящий момент – среди них Молли, свою милую, единственную подругу, но она не явилась вместе с остальными. У Молли, наверное, есть собственное маленькое небо, только для нее, – она ведь всегда была такая милая. Мне было приятно, что я не нашел ее среди всякой шпаны, потому что мертвецы, собравшиеся этой ночью над городом, были настоящей шпаной среди покойников, негодяями, сбродом и шайкой грязных призраков. Особенно те, что подваливали и подваливали с соседнего кладбища, несмотря на небольшие его размеры. Оттуда приходили даже кровоточащие коммунары, которые широко разевали глотку, чтобы снова заорать, но не могли выдавить ни звука. Они, коммунары, вместе с прочими ждали. Ждали Лаперуза[77] с Островов, который командовал в эту ночь их сборищем. Лаперуз без конца мешкал из-за своей деревянной пристегивавшейся сбоку ноги, надевать которую стоило ему немалых хлопот, а также из-за вечно терявшейся длинной подзорной трубы.
Он не желал больше – любопытная прихоть! – появляться в облаках без авантюристической подзорной трубы на шее, забавной штуки, которая, если поднести ее к глазу узким концом, позволяет издалека видеть людей и вещи тем более желанными, чем – как это ни странно – они больше приближаются к вам. Казакам, зарытым возле Мельницы[78], не удавалось вырваться из своих могил. Они старались изо всей силы, и это было страшно, но ведь они пытались уже столько раз, неизменно падая обратно на дно. Они еще не протрезвели с тысяча восемьсот двадцатого года.
Но тут внезапный дождь, освежив их, позволил им тоже взмыть над городом в небо. Там хоровод их рассыпался по тучам и расцветил ночь своей неугомонностью. Особенно их привлекла, кажется, Опера с раскаленной жаровней анонсов посредине: скользнув по ней, призраки отскакивали на другой край неба, такие непоседливые и многочисленные, что у вас рябило в глазах. Экипировавшийся наконец Лаперуз потребовал, чтобы с последним ударом четырех часов его поставили на ноги, и его общими усилиями поставили стоймя. Распрямившись, но поддерживаемый со всех сторон, он по-прежнему продолжал жестикулировать и выходить из себя. Он еще застегивался, когда кончило бить четыре, и он покачнулся. Позади него – колоссальное низвержение с неба. Отвратительный разгром. Со всех четырех сторон света, кружась, хлынули привидения, призраки всех эпопей… Одна эпоха гонялась за другой, кривляясь и дразня друг друга. На севере небо разом отяжелело от этой мерзкой свалки. Но горизонт стал очищаться, и день вырвался наконец через большую дыру, которую пробили убегающие призраки, разорвав ночь.
Они исчезли без следа. Преодолеть границу ночи им не дано.
Возможно, они возникнут снова где-нибудь около Англии, но туман и там все время так плотен и густ, что они, улетучиваясь, кажутся парусниками, уходящими, один за другим, с Земли в небесную высь – и притом навсегда. Кто привык пристально наблюдать за ними, тому все-таки удается их обнаружить, но всегда ненадолго из-за ветра, который все время нагоняет с моря новые шквалы и брызги воды.
Последней истаивает в тумане исполинская женщина, охраняющая Остров. Голова ее возносится над самыми высокими стенами брызг. Она кажется единственным по-настоящему живым существом на Острове. Ее медно-красные волосы, разметавшиеся в воздухе, еще немного золотят слой туч, и это все, что остается от солнца.
Вообразим, что она пытается заварить себе чай.
Ей поневоле приходится это делать. Она ведь пребудет там веки вечные. И никогда не перестанет готовить себе чай из-за тумана, становящегося слишком плотным и пронизывающим. Под чайник она приспособила корпус самого большого и красивого судна, которое сумела найти в Саутгемптоне, и волнами подливает в него чай. Она шевелится. Помешивает питье колоссальным веслом. Это ее занимает.
Неизменно склоненная, она так сосредоточенна, что ничего не видит вокруг.
Хоровод проносится впритирку над ней, но она даже ухом не ведет: она привыкла к тому, что все призраки континента слетаются сюда и тут исчезают. Конец.
Она – это все, что ей нужно, – разгребает руками жар под золой между двух мертвых лесов. Она силится раздуть пламя под золой, теперь ей никто не мешает, но чай у нее никогда не закипит.
У пламени нет больше жизни.
В мире нет жизни ни в ком, разве что в ней самой, и все почти кончено.
Таня разбудила меня в номере, куда мы в конце концов отправились спать. Было десять утра. Чтобы отвязаться от нее, я наврал, что чувствую себя неважно и хочу еще полежать.
Жизнь возобновлялась. Таня сделала вид, будто поверила мне. Как только она ушла, я в свой черед пустился в путь. Ей-богу, у меня были кое-какие дела. Весь этот ночной бедлам оставил во мне странный привкус раскаяния. Меня снова принялось донимать воспоминание о Робинзоне. Я ведь действительно бросил его на волю случая и попечение аббата Протиста. Мне, понятное дело, говорили, что в Тулузе у него все складывается наилучшим образом – старуха Прокисс и та стала с ним любезна. Только вот бывают, не правда ли, случаи, когда человек слышит лишь то, что хочет слышать и что особенно его устраивает… Неопределенные новости, дошедшие до меня, ничего, в сущности, не доказывали.
Подгоняемый беспокойством и любопытством, я отправился в Драньё узнать, нет ли там каких-нибудь иных известий, только точных, бесспорных. Чтобы попасть туда, надо было двигаться по улице Батиньоль, где жил Помон. Такой маршрут я и выбрал. На подходе к дому Помона я с удивлением увидел его самого: он на известной дистанции вроде как вел слежку за каким-то господином. Для Помона это было подлинное событие: он же никогда из квартиры не выходил. Узнал я также и типа, за которым он топал: это был один из его клиентов, подписывавший свои письма «Сид»[79]. Но до нас-то окольными путями дошло, что этот Сид служит на почте.