франка». Дело серьезное, тут попыхтишь. Промываются обычно всей семьей. Ненавидят все друг друга до крови – это же семейный очаг, но никто не протестует: жить дома все-таки дешевле, чем в гостинице.
В гостинице, правда, – поговорим и об этом – беспокойней, она не так престижна, как квартира, зато в ней чувствуешь себя не таким виноватым. Род людской вечно в пути, так что в день Страшного суда, который состоится, конечно, на улице, до места его от гостиницы будет явно ближе, чем от дома. И когда низлетят ангелы с трубами, первыми явимся мы, выскочившие из меблирашек.
В гостинице стараешься выглядеть понезаметней. Выставляться там не будешь. Как только слишком уж громко или часто возвышаешь голос, дело твое плохо: тебя замечают. В конце концов приобретаешь манеры, изысканные, как у флотских офицеров. Пусть вот-вот наступит Судный день – нам и на него начхать: мы в гостинице привыкли раз десять на дню повторять «извините» только потому, что с кем-то разминулись в коридоре.
Нужно научиться распознавать в сортире запах каждого соседа по площадке – это удобно. В меблирашках трудно предаваться иллюзиям. Здешние обитатели не склонны к браваде. Изо дня в день путешествуя по жизни, они ведут себя в гостинице смирно, не высовываясь – точь-в-точь как пассажиры, которым известно, что их дырявый пароход насквозь проржавел.
Та гостиница, где я поселился, привлекала преимущественно студентов из провинции. Уже с первых ступенек лестницы в нос шибало окурками и ранним завтраком прямо в номере. Ночью наше обиталище можно было различить по тускло-серому фонарю над входом и золотым буквам выщербленной вывески над балконом, походившей на гигантскую старую вставную челюсть. Берлога чудовищ, одуревших от грязных махинаций.
Жильцы коридора ходили в гости из номера в номер. После долгих лет своих убогих житейских предприятий, гордо именуемых приключениями, я снова попал в среду студентов.
Желания у них были такие же основательные, прогорклые и нелепые, как в былые времена, когда я расстался с их братией. Переменились люди, но не мысли. По-прежнему примерно в одни и те же часы они шли на другой конец квартала щипать травку медицины и побеги химии, глотать таблетки юриспруденции и пережевывать учебники зоологии. Война, прокатившаяся над их классом, ничего в них не всколыхнула, и, если бы, из симпатии к ним, вы угадали, о чем они мечтают, вам пришлось бы представить себе их в возрасте сорока лет. Словом, они отмеривали себе двадцать лет, двести сорок месяцев жестокой экономии, на то, чтобы добиться счастья.
Счастье, равно как житейский успех, но, конечно, осторожный, дозированный, представлялось им чем- то вроде эпинальской картинки[75]. Они уже представляли себя на вершине карьеры в окружении семьи, немногочисленной, но с ума сойти до чего замечательной, неповторимой, хотя им никогда и в голову не пришло бы вглядеться в членов своей семьи. Не стоит труда. Семья нужна для чего угодно, только не для того, чтобы ею любоваться. И разве сила, радость, поэзия отцовства не в том, чтобы обнимать домочадцев, не глядя на них?
В смысле новшеств они, вероятно, съездят на машине в Ниццу, прихватив с собой жену с приличным приданым, да еще, пожалуй, приучатся рассчитьшаться чеками через банк. Что касается срамных уголков души, то они как-нибудь обязательно сводят супругу в бардачок. Но не больше. Остальной мир сведется для них к ежедневной газете и существованию под охраной полиции.
Пока что мои соседи стыдились своего пребывания в блохастых меблирашках и поэтому легко раздражались. Юный студент-буржуа чувствует себя в гостинице как на покаянии, и, поскольку подразумевается, что он еще не может делать накоплений, ему, чтобы рассеяться, нужна богема и еще раз богема, это отчаяние в виде кофе со сливками.
В начале каждого месяца мы переживали краткий, но бурный эротический кризис, от которого гудела вся гостиница. Обитатели номеров мыли ноги. Устраивалась серия любовных вылазок. На них воодушевляло прибытие денежных переводов из провинции. Я, вероятно, сумел бы обеспечить себе возможность так же, да еще бесплатно, совокупляться в «Тараторе» со своими английскими танцорочками, но, поразмыслив, отказался от этого удобства из боязни влипнуть в историю или завестись с кем-нибудь из их чертовски ревнивых дружков-сводников, вечно вертевшихся вокруг них за кулисами.
В нашей гостинице читали кучу похабных газетенок и знали, где и как можно перепихнуться в Париже. Надо признать, такие вылазки – занятное дело. Они увлекали любого, даже меня: хоть я и в тупике Березина пожил, и попутешествовал, и всяческие постельные ухищрения перепробовал, интерес к рассказам о таких вещах никогда у меня не иссякал. В нас всегда остается известный запас любопытства ко всему, что связано с передком. Сколько ни твердишь себе, что в этой области ничего нового уже не узнаешь и на нее не стоит тратить время, а все-таки опять берешься за старое, для очистки, так сказать, совести, и, несмотря ни на что, узнаешь что-нибудь новенькое, а этого достаточно, чтобы вновь проникнуться оптимизмом.
Ты взбадриваешься, мысли проясняются, опять появляется надежда, хоть раньше не было уже никакой, и ты возвращаешься все к той же, вроде как знакомой тебе дыре. Короче, во влагалище мы в любом возрасте делаем для себя открытие. Итак, я вот о чем: однажды под вечер мы, трое жильцов нашей меблирашки, отправились на поиски интрижки подешевле. Это было не сложно благодаря нашим связям с Помоном, который вел учет всего, что можно пожелать по части эротических соглашений и сделок в квартале Батиньоль. Конторская книга Помона изобиловала предложениями на любую цену, и функционировал этот посланец Провидения без всякой помпы в глубине какого-то дворика, в маленькой квартирке, освещенной настолько, насколько это требуется, чтобы вести себя тактично и пристойно в общественном туалете. Добраться до этого сводника, который, сидя под тусклым окошечком, выслушивал ваши признания, можно было, лишь откинув несколько портьер, что уже настраивало на известную взволнованность.
Из-за этой полутьмы я, по правде сказать, так никогда толком и не разглядел Помона, хотя мы с ним подолгу разговаривали, одно время даже сотрудничали, а он делал мне всякие предложения и пускался со мной в опасные откровенности; сегодня я не узнал бы его, встреться мы с ним в аду.
Помню только, что тайные охотники за сексом, ожидавшие в гостиной очереди на прием, неизменно вели себя в высшей степени прилично, не фамильярничали между собой и даже проявляли сдержанность, словно у дантиста, где не любят ни шума, ни света.
С Помоном меня свел один студент-медик. Он бывал у него, чтобы малость подзаработать с помощью совершенно особого средства – колоссального пениса, которым природа наделила этого счастливчика. Студента приглашали оживлять своей чудовищной елдой интимные вечеринки в окрестностях. Дамы, особенно не верившие раньше, что у человека «может быть такая штука», нарасхват привечали его. Девчонки, которым его размеры были бы непереносимы, бредили им. В полицейских учетах мой студент значился под грозным псевдонимом Валтасар[76].
Разговоры между ожидающими клиентами завязывались с большим трудом. Горе выставляет себя напоказ, наслаждение и потребность – стыдливы.
Хочешь не хочешь, а любить еблю, когда ты беден, – грех. Когда Помону стали известны мое нынешнее положение и медицинское прошлое, он не удержался и поведал мне о своем несчастье. Его подтачивал детский порок. Он пристрастился к нему, постоянно «трогая себя» под столом во время переговоров с клиентами, искателями и ценителями промежности.
– Вы же понимаете, при моем ремесле трудно воздержаться… Да еще когда наслушаешься, что мне все эти скоты рассказывают.
Словом, клиенты толкали его на излишества, как это бывает с разжиревшими мясниками, которых все время тянет на мясо. К тому же, думается мне, у него было постоянное воспаление нижней части живота, перекинувшееся туда из легких. Его ведь действительно унесла через несколько лет чахотка. Изводила его, хотя в ином смысле, и неумолчная болтовня клиенток, которые вечно хитрят, сочиняют высосанные из пальца истории, а главное, нахваливают свой передок – второго такого, мол, нигде не найдешь, хоть весь мир перевороши.
Мужчинам требовались в первую очередь покладистые охотницы до их излюбленных прихотей. Клиентов, жаждущих разделить с кем-нибудь плотское наслаждение, у Помона было не меньше, чем у мадам Эрот. За одну утреннюю почту на его агентство изливалось столько неутоленной страсти, что ее хватило бы на то, чтобы потушить все войны в мире. К сожалению, этот поток чувственности не поднимался выше передка. В этом вся беда.