три пытался сосредоточиться на их разномастных столбцах.
– Плевать мне теперь на последние известия, – признался он мне после очередной неудачной попытки. – Я здесь уже три года.
Это вовсе не означало, что Альсид хотел меня удивить, прикидываясь отшельником, нет. Просто зверское и бесспорное равнодушие всего мира к нему вынуждало этого сержанта-сверхсрочника смотреть на весь мир, кроме Топо, как на нечто вроде планеты Луна.
Впрочем, Альсид был парень услужливый, шедрый и вообще славный. Я понял это позднее, чуточку слишком поздно. Альсида гнело его чудовищное смирение, основное качество, которое побуждает армейских и прочих бедняков так легко убивать других или, напротив, давать им жить. Маленькие люди, они никогда или почти никогда не задумываются, в чем причина того, что им приходится претерпевать. Они ненавидят друг друга, и этого довольно. Вокруг нашей хижины на безжалостно раскаленном песке лагуны встречались любопытные маленькие цветы, свежие, низкорослые, зеленые, розовые и пурпурные, какие в Европе попадаются только в виде росписи на некоторых сортах фарфора, нечто вроде бесхитростных первобытных вьюнков. Весь долгий отвратительный день их чашечки оставались закрыты и раздвигались только вечером, с первым теплым бризом, под которым изящно подрагивали их стебли.
Однажды Альсид, увидев, что я набираю из них букетик, предупредил:
– Рви, ежели охота, только потом эти сучьи цветочки не поливай: это их убивает. Они нежные, не то что подсолнухи, которые нас в Рамбуйе заставляли сажать для полковых воспитанников. На те можно было хоть ссать: они всё пили… В общем, цветы как люди: чем толще, тем поганей.
Это, без сомнения, было сказано в адрес лейтенанта Граббиа, телеса у которого были катастрофически тучные, руки короткие, красные, страшные. Руки человека, который никогда ничего не поймет. Граббиа ничего не пытался понимать.
Я пробыл в Топо две недели, деля с Альсидом не только жизнь, еду, постельных и песчаных блох (две разные породы), но и хинин, и воду из ближайшего колодца, безнадежно теплую и вызывающую понос.
Однажды лейтенант Граббиа, на которого вдруг накатила любезность, пригласил меня, в порядке исключения, на чашку кофе. Граббиа был ревнив и никому не показывал свою туземную сожительницу. Поэтому он выбрал день, когда его негритянка пошла к родным в деревню. Это был также присутственный день в его суде. Он хотел меня удивить.
Вокруг его хижины еще с утра толпились жалобщики, разномастный сброд, расцвеченный набедренными повязками и прослоенный визгливыми свидетелями. От челобитчиков и просто публики, затесавшейся в их круг, остро несло чесноком, сандалом, прогорклым маслом, шафрановым потом. Казалось, что, как и полицейским Альсида, им больше всего хочется суетиться в воображаемом мире; рассыпая вокруг кастаньетную дробь своего говора, они потрясали над головой сжатыми в вихре доводов кулаками.
Лейтенант Граббиа, утопая в жалобно скрипящем бамбуковом кресле, улыбался всей этой бестолковщине. Он составлял свое мнение, полагаясь на переводчика, который то вполголоса, то громко излагал ему разные невообразимые прошения.
Дело шло, к примеру, о кривом баране, которого некие родители отказывались вернуть, хотя их должным образом проданная дочь так и не была передана мужу ввиду того, что ее брат ухитрился за это время убить сестру человека, не отдававшего барана, и еще о многих запутанных исках.
Сотни физиономий, разгоряченных спорами о материальных претензиях и соблюдении обычаев, обнажали перед нами зубы в сухой дроби и гортанном клохтанье негритянских слов.
Жара достигла предела. Из-под угла крыши мы поглядывали на небо, ища там предвестие хоть какой- нибудь катастрофы. Нет, не предвиделось даже дождя.
– Сейчас я их всех помирю! – объявил Граббиа, которого зной и словоизвержение негров вынудили наконец действовать. – Где отец невесты? Привести его!
– Вот он! – ответили разом десятка два добровольных помощников, вытолкнув вперед старого и довольно дряблого негра, обернутого желтой набедренной повязкой, которая весьма достойно, по-римски, драпировала его. Он подчеркивал взмахами кулака все, что говорилось вокруг него, и выглядел так, словно явился сюда не жаловаться, а немного развлечься разбирательством, от которого давно уже не ждал никакого толку.
– Приступили! – скомандовал Граббиа. – Двадцать ударов, и кончайте с ним. Двадцать палок старому своднику! Это отучит его второй месяц каждый четверг надоедать мне своими дерьмовыми баранами.
Старик увидел, что к нему подходят четверо мускулистых полицейских. Сперва он не понял, чего от него хотят, потом завращал глазами, налившимися кровью, как у перепуганного старого пса, которого еще никогда не били. По правде сказать, он не пытался сопротивляться, но и не знал, как изловчиться, чтобы отправление правосудия оказалось наименее для него болезненным.
Полицейские вцепились в его повязку. Двое непременно хотели поставить его на колени, двое других, напротив, требовали, чтобы он лег на живот. Наконец его просто повалили на землю, задрали повязку и обрушили ему на спину и дряблый зад удары гибкой палки, от которых с неделю ревел бы здоровенный осел. Он вертелся, и тонкий песок вперемешку с кровью брызгал из-под его живота; он отплевывался песком и походил на огромную цепную таксу, которую беспричинно мучат.
Покуда все это длилось, присутствующие молчали. Слышны были только звуки порки. Когда она кончилась, одуревший от побоев старик попробовал подняться и подоткнуть на место свою римскую тряпку. Кровь так и хлестала у него изо рта, из носу и особенно вдоль спины. Толпа удалилась, уводя его с собой и похоронно гудя сплетнями и комментариями.
Лейтенант Граббиа вновь раскурил потухшую сигару. Он всем своим видом показывал, что такие вещи мало его трогают. Нет, я не думаю, что в нем было больше от Нерона, чем в любом из нас: он только не любил, когда его вынуждают соображать. Это его раздражало. Вопросы, которые ему задавали, – вот что выводило его из себя при выполнении судейских обязанностей.
В тот же день мы присутствовали еще при двух впечатляющих экзекуциях, последовавших за другими невразумительными историями – об отнятом приданом, обещанном яде, сомнительных клятвах, неизвестно чьих детях…
– Эх, знай они, до чего мне плевать на их тяжбы, им в голову не пришло бы вылезать из своего леса и пачкать мне мозги всякой херней! Разве я держу их в курсе своих делишек? – заключил Граббиа и тут же добавил: – Я, пожалуй, в конце концов поверю, что этим сволочам доставляет удовольствие знакомство с моим правосудием. Вот уже два года я отваживаю их докучать мне, и все-таки каждый четверг они являются сюда. Хотите верьте, хотите нет, молодой человек, но почти всегда приходят одни и те же. Ей- богу, они чокнутые!
Затем разговор перескочил на Тулузу, где Граббиа регулярно проводил отпуск и надеялся осесть через шесть лет, когда выйдет на пенсию. Он уже все решил. Мы не без приятности приступили к кальвадосу, когда нас вновь потревожил негр, которому полагалось какое-то наказание и который с опозданием явился его получить. Он неожиданно прибыл через два часа после остальных за своей порцией палок. С этой целью он двое суток добирался сюда лесом из своей деревни и не намерен был возвращаться несолоно хлебавши. Но он опоздал, а Граббиа был непримирим к неаккуратности в карательных вопросах.
– Тем хуже для него! Ему просто не надо было уходить отсюда в прошлый раз. В четверг на минувшей неделе я присудил этому бездельнику пятьдесят палок.
Клиент тем не менее стал возражать: у него уважительная причина – он должен был немедленно вернуться в свою деревню, чтобы схоронить мать. Матерей у него было не то три, не то четыре. Началось препирательство.
– Рассмотрим в следующем заседании.
Однако клиент уверял, что он вряд ли успеет снова добраться до деревни и вернуться оттуда к следующему четвергу. Он протестовал, артачился, и этого мазохиста пришлось выдворить из Топо пинками в зад. Как ни странно, это ему понравилось, но показалось недостаточным. Кончилось все тем, что он завернул к Альсиду, чем тот и воспользовался, чтобы всучить мазохисту табак в листьях и пакетах, а также в порошке – для нюханья.
Развлекшись этими многообразными происшествиями, я простился с Граббиа, которому как раз пора было возвращаться для сиесты к себе в хижину, где уже отдыхала, вернувшись из деревни, его туземная хозяйка. У этой негритянки, воспитанной у монахинь в Габоне, были великолепные титьки. Эта юная особа умела не только говорить по-французски с подсюсюкиваньем, но также подать хинин в варенье и