Вдруг громче музыка, ближе. Распался туман. Встало солнце. Открылась в блеске река. И на ней нарядный, белый, громыхающий звоном корабль. Плывет по травам, по туманам, возносится в небо над их запрокинутыми головами.
На крутом берегу за селом строили всем народом качели. Вырыли две глубокие ямины. Загнали в них торчмя два столба. Механики из гаража врезали в вершины столбов два подшипника. Укрепили железную ось. Кузнец отковал две длинные тяги. На них положили дубовую доску. И качели были готовы. Каждый, старый и малый, норовил тронуть, качнуть из железа и дуба состроенную потеху. Подгулявший сторож сельпо Михеич играл на гармонике. Его жена, тетка Дуся, некрепко бранилась на мужа. Приковыляла бабка Вера.
Бывший моряк Федор Семыкин густо смазал подшипники:
— Ну, кому первому пробовать? А ну, давайте, Антоша, Наталья! Вам первым испытывать! Вам первым лететь, вы же у нас космонавты!
Антон вскочил на зыбкую доску, заигравшую у него под ногами. Ухватился за железные тяги. Наталья вскочила на другой конец, и он ощутил ее колеблемую летучую силу. Свою с ней связь через дерево, сталь, прозрачный воздух, вечерний разлив реки.
— А ну, пошли, покатили!..
Их пихнули, качнули, раз, другой. Наталья тихо ахнула, закрыла глаза. Их вознесло над селом, над родными лугами и далями, пронесло по сверкающей свистящей дуге.
— Шибче их, шибче, чтоб Москву увидали!
Ревела внизу гармонь. Дети и старики топотали. Наталья, то прозрачная, как из стекла, летела над кораблями и водами, то в пузырящемся белом платье неслась над лесами, дорогами. А он, Антон, возносясь на скрипучей доске, вдруг почувствовал, что его жизнь достигла высшего предела, за который ему не ступить. Да и не надо. Застыть бы на этой черте, проведенной в шумящем воздухе. Остановиться в небе, в полете, в ее счастливо-испуганном, любящем и любимом лице.
… Они лежали в темноте на берегу в старой лодке на брошенной телогрейке. Ему казалось, вспышка, только что их ослепившая, медленно остывала, и из нее опять возникали край лодки, прикованной к берегу цепью, туманные звезды, каждая в бледном облачке света, ее близкое, окруженное тем же светом лицо, и он сам, лежащий на ее руке. Она говорила чуть слышно, и голос ее возвращался из той же остывающей вспышки.
— Антоша, мы сегодня на качелях качались, а я знаешь, о чем подумала?
— Нет, — сказал он, прислушиваясь, как слабо колышется лодка, река омывает их, уносит вниз по течению свое знание о том, что случилось. — О чем подумала?
— Они все кричали внизу, топотали, смотрели на нас. Михеич играл на гармошке. Твоя мать и сестра, мой отец, Федька Семыкин. И я подумала — это наша свадьба с тобой! Они кричат: «Горько! Горько!» И мы с тобой уже поженились.
— Вот и поженились с тобой, — ответил он, глядя на голубоватую звездочку, окруженную туманным дыханием.
— Посмотри-ка, — сказала она, доставая четки, раскачивая их на пальцах. — Я загадала. Что — знаешь?
— Нет, — ответил он, глядя сквозь ее пальцы на звезды. Там, в высоте, туманно раскачивались небесные четки, повешенные на чьи-то лучистые пальцы. — О чем загадала?
— В них сорок восемь камушков. Как раз тебе столько служить. Каждую неделю стану передвигать один камушек. Последний передвину — и ты вернешься. И поженимся!
Качались небесные четки. В них мерцала голубоватая, окруженная дыханием звезда. Ему стало больно. Он вдруг почувствовал, как сносит его река. Удаляет от этих дней, от этих минуток, от ее слов, от нее. Все быстротечно, и скоро ему возвращаться. И как он об этом забыл?
— Я рожу тебе дочку и двух сыновей. Пусть будет большая семья. Чтоб шум, кутерьма! Чтоб ты всегда домой торопился! Чтоб одна была у тебя на уме забота — семья.
Она тихо смеялась, целовала его, перебирала над ним камушки четок. А он вдруг подумал все с той же неясной болью, что время их утечет и никто никогда не узнает про эту лодку, про этот смех. Рассыплются четки, раскатятся точеные камушки. Упадут — один в щель половицы, другой в грядку, третий в дорожную пыль, и их никогда не собрать.
Глазам стало горячо и туманно. Лодка тихо качалась. В небе вместо звезд протянулось большое павлинье перо. Она наклонилась над ним, вглядывалась, спрашивала:
— Антоша, ты что? Что с тобой?.. Что с тобой, Антоша, скажи!
Его встретил директор совхоза Анатолий Гаврилович. Нагнал на улице посреди села.
— Ну и шаги у тебя, Антон! Небось привык по горам-то бегать? — Директор приобнял его, похлопал по плечу. — Что ж в контору-то не заходишь? Рассказал бы дирекции, какие там в Афганистане дела. Я народ соберу, приходи!
— Да мне через день обратно в часть отбывать, — ответил Антон. — Вот совсем вернусь через год, тогда собирайте!
— Об этом и хотел с тобой говорить. Отслужишь, в село возвращайся. Здесь живи, здесь работай! Знаю, там вашего брата агитируют: «Солдат, поезжай на БАМ!», «Солдат, поезжай в Тюмень!», «Солдат, поезжай сам не знаю куда!» А я тебе говорю: «Солдат, приезжай в родное село, где твой дом, твоя мать. Тебя здесь ждут, и работы на всю жизнь хватит!» Я тебе обещаю, Антон: вернешься, самый лучший, самый новый грузовик дам. Сейчас три машины получили, на следующий год еще пять получим. Лучшую обещаю тебе! С Натальей поженитесь, квартиру дадим! Нечего вам с матерями жить, коттедж получите! Нам такие, как ты, нужны. А тебе нужны такие люди, как в нашем селе. Понял?
Они проходили мимо машинного двора, блестевшего стеклами кабин, тракторными гусеницами. Директор затянул Антона к мастерской, где вспыхивала сварка, звякал металл и механик Потапыч, весь промасленный, держал на ладони подшипник, кого-то костерил, невидимого, запоровшего эту деталь.
Тут же стоял новый, кофейного цвета, грузовик, свежий, умытый, на упругих нестертых покрышках с незаляпанным, крашеным кузовом. Шофер, Иван Тимофеевич, чисто выбритый, в начищенных штиблетах, прилаживал к ключу зажигания самодельную цветную плетенку.
— Правильно, Иван Тимофеевич, что белую рубаху надел. Еще бы и галстук надо! — похвалил директор шофера. — Как летчик! Смотри, какая машина! Как же в нее без галстука сесть!.. Знаешь что, дай-ка Антону на ней прокатиться. Он там в броневиках по минным дорогам катал, а тут пусть прокатится по нормальной дороге вокруг родного села!
Тимофеевич передал Антону ключ зажигания.
Антон сел в кабину, устроился на удобном сиденье. Запустил мотор. Бережно, осторожно вывел из ворот грузовик, чувствуя упругую силу послушной, мягко урчащей машины. Покатил по селу мимо клуба, мимо конторы с флажком, мимо дома, где мелькнула в огороде сестра, мимо дома Натальи, где висело на веревке между двух берез вчерашнее платье. Выкатил за село, где стояли зеленые, не тронутые ливнем хлеба с голубой каймой васильков, и река вспыхнула солнцем, неся на себе баржу. Затуманились озера и старицы, запестрели стада, табуны, чуть различимые птичьи стаи. И он, готовясь восхититься, как бывало, этой красотой и простором, вдруг пережил такую боль, уколовшую его в самое сердце, что выпустил руль, и машина сама несла его по дороге, пока опять не схватился за руль.
Боль была знанием, что через день он закинет за плечи солдатский вещмешок и уйдет из села туда, где в горячую каменистую землю заложены мины, где вспыхивают в дувалах винтовки и друг его, Сергей Андрусенко, лежит на дне боевой машины, стриженая его голова с отпавшей панамой тихо покачивается. Туда, в кишлаки и ущелья, в пески и пустыни, лежит его путь от этих васильков и хлебов.
Он жал педали, гнал грузовик, словно хотел умчаться, пропасть без следа, раствориться в родных лесах и проселках. И река смотрела стоглазо, как гонит он грузовик, как дорога делает круг, снова возвращает его в село.
Перед въездом остановился. Не выключая мотора, вышел. Приблизился, спотыкаясь, к маленькому обелиску, где висел увядший веночек. Среди начертанных фамилий нашел свою: Степушкин. Но это был его дед, убитый на прошлой войне под Ржевом. Антон читал другие имена и фамилии — Демыкины, Борыкины, Суровы — все, с кем учился, с кем танцевал, кто жил в домах родного села. Убитые на прошлой войне