близким человеком.
Вот только после этого длинного опроса Веселкину тоже захотелось узнать, кто же его сосед.
На первый же вопрос, откуда он родом, сосед охотно ответил:
— Мы — пинжаки.
Веселкину до того это показалось чудно, что он чуть-чуть не забылся, и двинулся, чтобы повернуть голову в сторону соседа.
Это заметил сосед и, упредив вопрос, сам пояснил:
— Бурлачим мы, по всем северным рекам бурлачим, и как мы с Пинеги, так все и зовут нас «пинжаки».
— С Пинеги? — повторил Веселкин.
И стал с трудом вспоминать, что это такое хорошее и даже прекрасное связано в его памяти с этим словом.
— Пинега-река впадает в Северную Двину, — сказал он.
— В Двину, — повторил за ним сосед. — А в Пинегу бегут наши две речки две сестры — Кода и Лода.
— Что-то я, — сказал Веселкин, — слышал такое хорошее о ваших местах, лучше чего и на свете нет…
Сосед ответил:
— Нет краше на свете места, где Кода и Лода, а между ними село Журавли.
И приподнялся над койкой, а ноги спустил и стал говорить в волнении, чуть заметно покачиваясь в стороны, как маятник, но такой великий маятник, что ему качаться много не надо, и только чуть намекнуть на ту сторону, куда маленькому маятнику необходимо надо качнуться.
— Нет краше нашей Пинеги! — повторил сосед,
И чуть-чуть качнулся.
— Обрывы и скалы!
И намекнул другую сторону.
— Красные и белые горы!
И опять намек.
— А на горе стоит монастырь!
Пятнадцать верст не доедешь —
И видко!
И пятнадцать верст переедешь —
Все видко!
Под высокий берег уходит вода.
И под землей едут карбасы.
Живые помочи!
На этом месте Веселкин остановил своего соседа и спросил:
— А что это: Живые помочи!
— Не знаю, — ответил сосед, — так пинжаки всегда говорят, когда гораздо высоко зайдешь или гораздо низко спустишься, или станет порато жарко, или порато морозно, или порато страшно, или чудно, или зверь нападет, или черт за ногу схватит.
— Вот оно что, — подивился Веселкин, — значит, ты сказочник?
— Нет, — ответил сосед, — сказками у нас заманивают в небывалое, а я говорю только то, что между нами самими: я только правду говорю и никуда не заманиваю. Я говорю: нет на свете краше того места, где реки текут Кода и Лода.
— А как тебя зовут?
— Меня зовут Мануйло, и они все думают: за то меня назвали Мануйло, что я умею манить. А я говорю только правду, они же до того врут, что мою правду считают за сказку и ходят ко мне слушать. Я же так люблю сказывать правду! Они приходят, и я ставлю им самовар.
— А кто же это они такие? — спросил Веселкин.
— Наши колхозники, — ответил Мануйло, — такие же пинжаки, что и я. Только они теперь на землю садятся, а я все бурлачу и остаюсь на своем путике.
— Каком таком путике? — спросил Веселкин.
— Путика не знаешь? — спросил Мануйло. — Ну об этом надо много сказать. Кода и Лода — это, я сказывал, две родные сестры, и между ними стоит наша деревня Журавли.
В прежнее время все пинжаки в Журавлях бурлачили и охотились на путиках.
Но как все люди разные, то и тут тоже было по человеку: одни больше бурлачили, другие больше охотились на своих путиках.
Что же до того, сладко ли мы живем, я тебе на это отвечу: не гораздо сладко, но тоже нельзя сказать, что гораздо и горько.
Мы не от бедности бурлачим и охотимся, а что живем в лесах и между реками.
И колхоз наш «Бедняк» не по бедности назван, а по глупости.
Думали бедностью своей похвалиться и вызвать к себе самим жалость.
Вот и получилось теперь: в государстве стоит знамя «Зажиточная жизнь», а пинжаки хвалятся бедностью.
Видно, Мануйло был сильно задет своим спором с колхозом «Бедняк». Он опять поднялся на кровати, спустил ноги и опять стал помогать своей речи чуть заметным покачиванием.
— Становую избу, друг мой, на путике ставил мой прадед Дорофей.
Одним рубышом мой прадед Дорофей на первом дереве от становой избы поставил свое знамя.
Это знамя на путике было Волчий зуб..
Мой прадед шел на путике и через девять деревьев ставил свое знамя на север, на полдень, на восход и на закат.
Ставил свое знамя и приговаривал:
— Живые помочи!
И это значило у моего прадеда: «Ты, другой человек, не ходи на мой путик ни с восхода, ни с заката, ни с севера, ни с полудня.
Живые помочи!
И ты, ворон, не смей клевать мою дичь.
Живые помочи!»
Так идет мой прадед по своему путику, зачищает пролысинки, разметает птичьи гульбища, поправляет пуржала, ставит петельки, силышки и приговаривает постоянно:
— Живые помочи!
На конце путика, далеко в суземе, мой прадед поставил едомную избушку[5]: в ней он ночевал, складывал дичь, подвешивал пушнину.
Мой дед Тимофей от отца своего Дорофея получил по наследству тот путик, и на могиле Дорофея он поставил деревянный памятник и на нем топором вывел наше знамя: Волчий зуб.
Памятник и сейчас стоит.
И я тоже, как получил от отца своего по наследству путик, на могиле его поставил деревянный памятник и вывел на нем топором наше родовое знамя — Волчий зуб. Памятник этот и сейчас стоит.
На кладбище разные знамена: Воронья пята — три рубыша, Сорочье крыло — четыре рубыша, наше знамя Волчий зуб делается одним рубышем.
Моя обида с колхозом вышла из того, что когда начались колхозы, с меня потребовали: отдал бы я по доброй воле в колхоз свой путик.
А я свой путик любил и не хотел отдавать своего путика. Никто не может по моему путику ходить, как я.
Я сказал: «Примите меня в колхоз со своим путиком. Я буду мясо и пушнину для колхоза доставать больше всех». Я сто раз их просил, я умолял: «Примите меня в колхоз со своим путиком».