какая там рука, если потеря миллионов живых людей находила себе оправдание: наша страна скажет миру новое слово!
В один миг это все пронеслось у него в голове, и на слова доктора о том, что без правой руки ему ничего нельзя будет делать, он ответил:
— Не все же, доктор, делать и делать!
Доктор очень обрадованный, что нашелся больной с признаками самостоятельной мысли, улыбнулся и спросил:
— Ну, а что же останется, если сидеть инвалидом и ничего не делать?
— Подумать можно, — ответил Веселкин. — Вот я сейчас в отрывном календаре прочитал: Россия за то и терпит так много, что в конце концов должна сказать всему миру новое слово.
— Это верно, — сказал доктор, — Россия между востоком и западом столько терпела и от Востока и от Запада, что наконец должна же понять, из-за чего и за что она — все терпела. И если она после всего скажет какое-то слово, то это будет словом правды.
— Словом правды! — повторил Веселкин. И чему-то улыбнулся.
Доктор вопросительно поглядел на больного. И Веселкин сказал:
— Почему-то бывает часто, подумаешь о чем-то великом, а тут же из-под рук и маленькое показывается. Мне подумалось, что если бы на руке хотя бы два пальца могли работать, и то можно бы папироску свернуть.
И показал доктору, как он этими своими двумя пальцами правой руки мог себе из календарного листика скрутить козью ножку.
Доктор очень смутился, он никак не думал, что при оборванной «аксилярис» и разбитых плечевых сочленениях пальцы все-таки могли бы действовать.
В раздумье он развернул козью ножку и увидел портрет Белинского и под ним прочитал его слова о том, что Россия скажет на весь мир новое слово.
Веселкину очень бы хотелось сказать доктору что-то совсем от души, но вдруг почему-то ему стало неловко, и он заставил себя от лишних слов отказаться.
А как ему хотелось бы сказать, что не только от Белинского он узнал о великом свете человеческой правды. Он хотел бы в этом раскрыть самый смысл слов: служу Советскому Союзу. И потом хотел бы рассказать об угнетенной елочке, как бросился на нее свет великий, могучий и страшный, как юна ослепла в этом свете и долгое столетие неподвижная стояла на всем свету, оставаясь ростом в человека с поднятой рукой. И как она потом расцвела красно-фиолетовыми цветами-шишками, осыпаемая золотой пыльцой.
И как он, прочитав Белинского, вспомнил, как елочку, всю родину свою в свете великом, могучем и страшном.
Если бы Василий решился своими словами сказать это доктору и он, старый земский, врач, отдавший всю жизнь свою на службу народу, узнал бы себя самого в этой елочке, как бы он тут же обнял солдата этого!
Сына так не обнимешь!
Но так уж почему-то у нас всюду хорошим людям о самом главном стыдно бывает сказать.
Доктор, прочитав листик, старательно расправил его и передал обратно больному.
После нового осмотра правую руку Веселкину оставили, а здоровую левую доктор от всего сердца пожал.
Глава одиннадцатая
Веселкин часами лежал с закрытыми глазами, стараясь вспомнить то хорошее, что связывалось у него в памяти с Пинегой. И вот однажды, перебирая в памяти далекое прошлое, он вспомнил рассказы Антипыча о какой-то заповедной Корабельной Чаще, такой чудесной, на какой-то горе, третьей от речного берега.
И тут ему, как молния, сверкнуло:
«Эта Корабельная Чаща была где-то за Пинегой».
Выхватив это из памяти, Веселкин сейчас же обратился к своему теперь дорогому товарищу и спросил его:
— Вот, Мануйло, в детстве наши мне лесники сказывали о какой-то удивительной Корабельной Чаще за Пинегой: что будто бы в этой сосновой чаще дерево к дереву стоят так часто, что старому и свалиться некуда: падая, облокотится о близкое дерево и, стоит, как живое.
На какой реке эта Чаща, я не запомню, а только так понимаю: у этой реки берег поднимается тремя горами, на первой горе лес прижался ко второй скале еловый, на второй горе какой-то лес — не запомню, кажется березовый, а на третьей горе стоит Корабельная Чаща.
И в этой чаще так часто — стяга не вырубишь, и мох белый, как скатерть лежит. В этой чаще и тебя самого деревья всем миром поднимают, и тебе кажется, будто ты прямо к солнцу летишь.
— Скажи, Мануйло, ты слышал когда-нибудь эту сказку?
— Это не сказка, — ответил Мануйло, — Корабельная Чаща стоит за Пинегой верст на сто подальше в сузем в немеряных лесах. Это не сказка.
— А разве за Пинегой еще сохранились немеряные леса? — спросил Веселкин.
— Мало здесь, но там в области Коми такие леса еще есть, и Корабельная Чаща — совсем не сказка: Корабельная Чаща вся на правде стоит.
Бывало, старики начинают манить, вот и думаешь, сам еще маленький, — это они нас, ребят, заманивают в царство Коми.
Речки Кода и Лода, по их словам, будто бы там и начинались, в царстве Коми. И там протекала большая река, всем тамошним рекам река, Мезень.
А мы думали, ничего этого нет, ни Корабельной Чащи, ни Коми.
Бывало, слушаешь, слушаешь, да и спросишь:
— А где это, царство Коми?
Бабушка всегда отвечает на это:.
— В немеряных лесах, дитятко.
— А разве, — спросишь, — есть леса немеряные?
— В Коми все леса немеряные!
Так мы и думали с детства — нет на свете никакого царства Коми и нет немеряных лесов и Мезень- реки, и все это держится только на сказках для нас, маленьких, а по правде ничего этого нет, даже и реки Мезени нет, а есть только наши Кода и Лода.
Тоже так говорили нам о каком-то некотором царстве и некотором государстве при каком-то царе Горохе.
И вдруг однажды оказывается, что и Коми есть, и леса немеряные там, и на третьей горе у реки стоит Корабельная Чаща.
Так зачем же, думаю, нужно все запутывать в сказки, если можно о правде говорить, и оно будет лучше сказки? Так я с этого начал в сказках правду искать, и у меня это дело бойко пошло, люди стали ко мне ходить — слушать меня. На своих сказках для людей сколько я в своем самоваре воды выпарил!
Было однажды — я уж начал тогда полесовать, — пришли мы, полесники, из далекого промысла…
Было как у всех: мы прибрали свою пушнину, бабы прибрались, поставили на стол всякую снедь, вино. Тут мой друг Кузьма достал из своей сумки палочку, и это было ушкало, на чем мы расправляем и высушиваем беличьи шкурки. Ушкало было не нашей работы, и Кузьма захватил его скорей всего на потеху ребятишкам.
Вот как раз в то время, как Кузьма достал ушкало и положил на стол, постучись к нам неизвестный человек и попроси у нас ночлега.
По нашему северному обычаю гостя впустили, приняли, как своего, и, не спрашивая даже имени, — усадили за стол.