лункой на ровно постриженном ногте. Выстрелы следуют друг за другом ритмично и непрерывно.
– Сорок пять, – констатирует Кизя. Я слышу, как он снимает пустой рожок.
Поднимаю глаза. Держась за стену, стоит женщина, чеченка, глядя на убитого. По лицу ее течет кровь. Глаза ее спокойны и пусты.
Иду со двора молча. За мной Кизя, Степа. Скворец обходит женщину, словно она горячая, раскаленная. Язва медлит. Он подходит к женщине и, наклонив голову, смотрит ей в глаза. Держу калитку открытой, глядя на них. Язва поправляет автомат на плече и выходит.
Заворачиваем в следующий двор, равнодушно расходимся – каждый на свое место около дома. Язва стучится. Открывает женщина.
– Никого нет, никого, – говорит она. – Все недавно ушли, в окраинных домах были… утром убежали…
– Куда?
– Я не знаю. Откуда знать.
– Тут вот один не убежал… – говорит Язва задумчиво.
– Он ненормальный был. Душевнобольной, – отвечает тетка.
Язва, Андрюха Конь и Кизя заходят в дом. Слышу их заглушаемое стенами потопывание в доме. Прикуриваю еще одну. Скрипит входная дверь. Одновременно падает пепел с сигареты.
За домом начинается длинный забор – дощатый, крепкий, в два метра высотой. За забором лежит пустырь, на пустыре – разрушенные строенья, в которых спрятаться невозможно – просматриваются насквозь, да и стены еле держатся, окривели совсем. Возможно, забор нагородили, чтобы строительство какое-нибудь начать, может, еще зачем.
Идем, и в голове каждого, кажется мне, копошатся беспомощные мысли, которые привести в стройность и ясность никто из нас не может.
По левую руку вдалеке за домами виднеется мечеть, неестественно чистая на солнце.
Андрюха Конь вытащил откуда-то семечки, лузгает, плюется. Все, кроме Монаха, разом тянутся к нему – суют сухие, крепкие, красивые ладони. Процедура раздачи подсолнечного зерна нас объединила.
– Ты откуда семечки-то взял? – интересуюсь я, с облегчением разрушая тишину и наше хмурое сопенье.
– А из дома привез, – отвечает Андрюха Конь спокойно, и у меня мелькает подозрение, что он и не думал самокопанием заниматься, ну убили чечена и убили, нечего на него смотреть было. Говорят, их из ГУОШа отпускают, плененных на зачистках. То ли чины наши кормятся этим, то ли приказ такой бездарный спущен.
– Андрюх, ты как автомат-то заметил? – спрашивает Степка Чертков. – Ловко ты его… – не дожидаясь ответа, засмеялся Степа, – за шиворот…
Я тоже улыбаюсь, и Скворец, вижу краем глаза, губы кривит довольно. Монах смотрит в сторону. Тонкий рот Кизи, словно с силой выкроенный резцом в листе алюминия, сжат. На лице, на скулах, разгоняя сплошную бледную синеву, иногда появляются розовые пятна.
– Не толпитесь… – говорит Язва всем нам, сгрудившимся и бодро плюющимся жареной солоноватой шелухой.
Я не грызу семечки по одной – довольно бестолковое это занятие, – а собираю их в ложбинке у щеки. Язык, совсем было отупевший пока ехали сюда, теперь ловко выполняет свою работу, распределяя, хоть и с ошибками порой, шелуху в одну сторону, а съестное в другую. Я все оттягиваю тот момент, когда можно будет начать жевать, сладостно давя семена числом, может, около тридцати, – больше не получится, а меньше не хочется.
«Ну вот, последнюю…» – думаю я, совсем уже довольным взглядом озирая местность, проем в заборе, недалекий уже домик, а за ним еще один, слышу лай собаки, приостанавливаюсь, потому что Андрюха мочится на забор и, поводя бедрами, рисует черные, мокрые, дымящиеся и тут же оползающие вниз вензеля на досках. Пересыпаю из правой ладони в левую зерна, выбираю попузастей одну и от неожиданности громко выплевываю все собранные в трудах семечки, и они обвисают у меня на бороде – кто-то из-за ограды, по-над головами нашими дает длинную, в полрожка, очередь. Андрюха, как ошпаренный, отпрыгнул от забора, Степка присел на корточки, Язва и Кизя, мгновенно вскинув автоматы, дают две кривые очереди по забору, в местах прострела, сразу ощетинившегося раздолбанным щепьем.
– Вали чеченов, Сидорчук! Рядовой Сидорчук! Я сказал, вали! – орет кто-то за оградой дурным голосом, напрочь лишенным акцента.
– Там наши! – кричу я, останавливая и Язву, и Кизю, и Андрюху Коня, всадившего короткую очередь в забор из пэкаэма.
– Эй, уроды! – ору я изо всех сил тем, кто стрелял в нас. – Одурели совсем, по своим лупите!
Еще ожидая выстрелов, я бегу к проему в заборе, пригнувшись, заглядываю туда и вижу низкорослого хилого солдатика и бугая-прапора. Солдатик держится двумя руками за цевье автомата прапора и увещевает его:
– Не стреля… това… пра… Не стреляйте! Я говорю вам, там спецназовцы идут!
– Какие нахрен спецназовцы! – ревет, пытаясь высвободить автомат, прапор; он давно бы вырвал у солдатика свой ствол, если б не был дурно пьян, по его широко расставленным ногам и полубезумному взору я определяю его непотребное состояние. Кажется, что это не солдатик держит ствол, а прапор держится за автомат, чтобы не упасть.
– Вот он! – увидев меня, прапор жмет на спусковой крючок. Одновременно солдатик с силой давит на автомат, и пули бьют в землю.
Дергаюсь, хочется попятиться задом, но я чувствую, что кто-то из пацанов уже стоит позади меня, подталкивает коленом. Выскакиваю, делаю отличное балетное па, потому что очередь проходит прямо у меня под ногами.
– Уйди, бля! – орет прапор и с силой толкающим бабьим движением бьет солдатика в лицо.
Тот отпускает автомат, но я уже близко. Отработанным механическим движением, предварительно уйдя с линии огня, я бью ногой прапору под колено, одновременно прихватив и чуть потянув на себя правой рукой его ствол. Прапор екает, даже пьяным мозгом своим расчухав боль в коленной чашечке, я дергаю ствол на себя, прапор подается вперед, почти падает на меня, но сразу же получает прямой удар в скулу моей левой раскрытой ладонью, которую я тут же переношу на приклад его автомата и уже двумя руками легко вырываю ствол. Прапор пытается нанести удар мне в лицо, но тут же получает прикладом своего «калаша» в морду и падает.
– Вы чего, мужики? – спрашивает он уже с земли, трогая висок и глядя на залитую кровью ладонь. Вместо ответа Андрюха Конь наносит ему удар под ребра ногой.
– Ребят, мы свои, не убивайте его… – просит солдатик, боязливо трогая Суханова; малый кажется по пояс Андрюхе, ну, может быть, чуть повыше, чем по пояс, но весит явно килограммов на сто меньше.
Прапор тянется рукой к поясу, я вижу на поясе красивые ножны. «Здесь, поди, резак надыбал», – думаю я, делая шаг к прапору, совершенно не боясь его, – что может сделать эта пьянь! Андрюха Конь, опережая меня, наступает прапору на руку и, нагнувшись, легко, как у ребенка, отнимает извлеченный из ножен резак и какое-то время рассматривает его, не убирая ноги с длани прапора, шевелящей в грязи корявыми пальцами. Прапор неожиданно резво поворачивается на бок и вцепляется зубами в лодыжку Андрюхи.
– Ах, ты… – ругается Суханов, рванувшись да так и оставив в зубах прапора кусок «комка».
Андрюха со злобой бьет ногой в лицо лежащему, и я удивляюсь, как голова прапора не взлетает подобно мячу и не делает красивый круг, помахивая ушами на солнышке…
– Хорош, Андрей, – урезонивает Коня Язва, – убьешь…
Прапор еще жив и, раскрывая склеенные кровавыми соплями, в которых белеет зубное крошево, скулы, мычит.
– Прокусил, гнида! – злится Андрюха Конь. – Может, он бешеный? Эй, как тебя, – зовет он солдатика, – прапор не бешеный?
– Не понял, – отзывается солдатик пугливо.
– Ну, пену не пускает? Не воет по ночам?
– Нет, вроде…