— Вам нравится, что нас так называют? — Она уже ненавидела сидящую перед ней женщину, но поддержать разговор было необходимо.
— Мне плевать, как они нас называют! — страстно зашептала Калерия, вплотную придвигаясь к ней и сверкая глазами. — Мне на них вообще плевать. Я своего муженька никогда не считала человеком. Хитрый, но тупица и хам. — Она вдруг хохотнула и затянулась. — Ей-богу, я бы о нем лучше думала, если б он ушел в лес к этим... — Она взглянула на Притвица, хмельно улыбавшегося им обеим. — Но у такой свиньи и на это смелости не хватило... Большевикам служил как Иуда, теперь юберменшам служит. — Она опять хрипло хохотнула. — А вам, Полина, — она приняла протянутую Притвицем рюмку, — я могу сказать... — Зеленые глаза впились в лицо собеседницы. — Я знаю, — Калерия отодвинулась и смерила ее с ног до головы глазами, — вы считаете себя другой, особой... Но, поверьте мне, гнить скоро нам обеим. Я немцев обожаю, но их отсюда попрут... — Она выпила.
— Попрут? — спросил по-русски захмелевший Притвиц. — Что это такое?
— Попрут, — с безуминкой в глазах юродствовала Калерия, — потому что они хоть и умный народ, а Россию не понимают. И нас с вами тогда, милочка, разорвут на части, — глумилась она, — как «изменников Родины»! Хотя вся наша измена состоит в том, что немецкие штаны нам понравились больше русских! И мы за них ухватились. — Она захохотала.
Фон Шренк, оторвавшись от беседы, взглянул на нее.
— Карл, — сказал он небрежно, — фрау нуждается в свежем воздухе. — Притвиц дисциплинированно встал и предложил Калерии руку.
— Думает, я пьяна, — сказала Калерия, вставая. — Немец — одно слово. Разве им нас понять? Эх, Европа, Европа!
— Европа, — подхватил Притвиц понятное ему слово, — это мы, немцы, впервые объединили Европу.
Фон Шренк улыбнулся им вслед.
— Эта дама необычайно экзальтированна, — сказал он, обращаясь к Полине, — и, как ни странно, я вынужден был выручать ее из рук нашего знакомого, господина Кранца. Что она такое наболтала в компании парней из люфтваффе — не могу выяснить до сих пор. Но ее муж прибежал ко мне и елозил передо мной па коленях до тех пор, пока я не принял мер.
Пластинка смолкла. Вечер вливался в окно. Пахло сиренью и какими-то медицинскими снадобьями — сказывалась близость госпиталя. Полина подумала, что время уходит.
— Волшебный мирный вечер, и не верится, что всего в нескольких километрах отсюда бродят бандиты, — сказала она. Шренк клюнул.
— Реткин, — сказал он, разливая вино всем в рюмки, — это эпопея, черт побери. Я все о нем знаю. Он капитан Красной Армии, танкист. У него неистовый характер. И он ни перед чем не остановится. Он настоящий враг. Он делает честь своим противникам. — Фон Шренк поднял рюмку. — Уважаемые гости, — он обнажил зубы в неприятной яростной усмешке, — он разбил колонку, перебил две сотни солдат, однако и в предыдущий раз он перебил немало немцев и уничтожил колонну. Кончилось это тем, что мы вешали на площади его бандитов и дарили коров его перебежчикам. В этот раз я не сделаю ошибки. Я не буду никого миловать. Он попадется у меня, этот Реткин. Потому что, хотя у него характер настоящего воина, он неосторожен. Нет. Он ждет немцев, а к нему придут русские. Выпьем за «Троянского коня», друзья мои. Гомер поведал нам мудрую притчу. А господин Реткин вряд ли знает античную литературу.
Нетвердо вошел Притвиц и, отводя глаза, сказал, что он может включить музыку.
— Музицируйте внизу, Карл, — чуть хмурясь, сказал фон Шренк, — там вы справляетесь успешнее.
По лицу Притвица скользнуло победоносно-насмешливое выражение, он щелкнул каблуками и удалился.
— Вы сказали, что выручили эту даму из лап Кранца? — спросил Бергман, беря рюмку. — Этот бульдог способен выпустить добычу?
— Способен, если берется за спасение сам фон Шренк, — полковник слегка опьянел.
— Кто такой Кранц? — Речь Шренка становилась невнятнее. — Маленький клерк с Иг Фарбен Индустри — крохотный клерк. Убогая рабочая скотинка, которой помыкал кто угодно. Ему дали власть, но забыли научить ею пользоваться. Он может посадить, убить, запытать, и он упивается своей неожиданной силой. Но господин гауптштурмфюрер помнит одно обстоятельство. У полковника фон Шренка друзья сидят всюду, вплоть до генерального штаба. Полковник фон Шренк учился с ними в академии, соревновался на ипподроме и просто вырастал вместе в одних и тех же полях Восточной Пруссии. У господина гауптштурмфюрера Кранца нет друзей. Потому что гауптштурмфюрер не владел поместьем, не учился в академии и едва ли даже прошел полный курс гимназии. Это последнее наполняет господина Кранца большой неприязнью к полковнику фон Шренку. Но знание полковником кое-каких особенностей личной жизни гауптштурмфюрера Кранца заставляет уважаемого гауптштурмфюрера выслушивать предложения гебитскомиссара и военного коменданта. Выслушивать и считаться с ними.
Фон Шренк поднял на Полину мутные глаза.
— Только эти обстоятельства, только они, друзья мои, спасли Калерию. Не угодно ли продолжать?
3а перегородкой похрапывали и стонали раненые. Оттуда сочился тяжелый запах лекарств и немытого тела, чуть смягченный духом горелого воска. Репнев иногда выходил, склонялся над самым тяжелым. Этого немолодого партизана из бывших точилинских пуля ударила в горло. Извлечь ее нельзя было. Требовалась очень сложная операция, и Репнев решил провести ее при свете дня. Пуля была рядом с сонной артерией, одно неверное движение скальпеля — и смерть. Горло раненого хрипело и высвистывало. Рядом выстанывал в беспамятстве мальчик, раненный в живот. Вчера вокруг него в слезах хлопотала Надя. Это был один из тех сельских школьников, которые пристали к ней во время похода ее лазарета по следам командира Редькина. Рану его Репнев вчера очистил, вырезал изувеченные кишки. Теперь многое зависело от организма. Но переноски мальчик не выдержит. Остальные пятеро храпели и постанывали во сне, но спали. Само по себе это было признаком здоровья.
Репнев лег. Ступни голых ног захолодели от сырой земли, и он грел их сейчас, закутав ватником. А вокруг была тьма, душная от дыхания девяти человек. Духота эта подступала к самому горлу. Согрелись ноги, Репнев ватник сбросил. Он скинул и гимнастерку, лежал в бриджах, полуголый, босой. Голова горела. Он думал о Коппе. За месяцы скитаний ни с кем другим он не сошелся так близко, как с этим по-мальчишески восторженным и наивным венцем, оказавшимся надежным товарищем в самые трудные минуты. Надо было его понять, а поняв, оберегать. Репнев не смог сделать этого.
Когда под утро, еще раз осмотрев раненых, он вышел из землянки, лагерь уже гудел разговорами и суетой. На кострах дежурные варили пищу. Он спустился в землянку штаба и попал в самый разгар спора. Точилин и комиссар доказывали полулежащему на нарах Редькину, что ночью они слышали шум самолетов над самым лесом.
— Я всю ночь не спал, кроме как филина, никого другого не слыхал, — посмеивался Редькин. Пламя небольшого факела, вставленного в гильзу патрона от противотанкового ружья, окрашивало все в алый цвет. Бинты, охватывающие полтуловища Редькина, казались рыжими. — Болит, стер-рва! — сказал Редькин, выпрямляясь. — Ну ничего. Терпеть можно. Чего смурной, доктор?
Репнев посмотрел на него. Он не винил командира в смерти Коппа, но беспощадность этого человека пугала его. Живет одной войной, все человеческое для него — пустота. Он опять подумал о Полине. Что бы ни было у нее с тем немцем, а он должен был выполнить обещание. «Теряем самых близких, опять подумал он, и теряем порой не из-за того, что так судьба определила, а из-за собственной безответственности или недомыслия». Опять лицо Полины со сведенными в угрюмом раздумье бровями, с придавленными болью веками стало перед ним. «А вдруг она уже погибла? — внезапно подумал он. — Вдруг ее спровоцировал кто-нибудь из этих немцев». Но и лицо майора-немца, ожидающее, встревоженное, возникло перед ним.
— Командир, — сказал Репнев, — или пошли связного в Клинцы, или я сам пойду.
— Борис, — рявкнул Редькин, прикусывая губу от внезапно подступившей боли, — ты меня знаешь: пристрелю как собаку, если уйдешь сам! Отряду нужен врач. Мы без тебя как лошадь без одной ноги, а ты тут всякими минорами занят... — Он помолчал, взглянул в лицо Репневу и добавил: — Был бы ты там рядовой — разрешил бы... Сам заваривал, сам расхлебывай. А сейчас и тебя не пущу, и людей не пошлю.