самый брудершафт пьют, когда хотят перейти на «ты». Вот как в данном конкретном случае. А они на всяких междусобойчиках в студии то и дело пили на брудершафт с девчонками, с которыми давным-давно были на «ты», – исключительно ради того, чтобы лишний раз поцеловаться с ними. То в «бутылочку» играли – ради того же самого, то на брудершафт пили. А раньше-то, когда этот обычай в России только ввели – при Петре Первом, что ли, – таким образом пили между собой исключительно мужчины. Наверное, в Москве – Мисюк же из Москвы – это до сих пор среди них принято. «Брудер» – это брат по-немецки. Выпивают, стало быть, за братство. В студии «брудер» Сережа, «брудер» Костя, Петр, Олег. Если выпьют с Мисюком – «брудер» Эмиль. А круто – когда-нибудь где-нибудь назвать знаменитейшего человека этак запросто Эмилем!.. И чтобы кто-нибудь из знакомых при этом оказался. Например, мама. Она упадет. Вот будет гордиться своим Сергунчиком! И он с готовностью поднял бокал, пробормотав смущенно:
– С удовольствием. Я с удовольствием.
Продели руки одна в другую, выпили и, произнеся:
– Сергей!
– Эмиль! – приложились щека к щеке. И вдруг Мисюк проворно повернул голову и с силой впился в губы Сергея.
Сергей был так ошарашен, что замер с приоткрытыми губами, ощутив во рту толстый прохладный язык. Он ползал там, ощупывал язык Сергея, двигался, будто наглая змея. И такое вдруг рванулось к горлу отвращение в сочетании с голубым джином – в жизни не было настолько противно! – аж в висках застучало. Потемнело в глазах; Сергей еще почувствовал, как его повело в сторону, – и повалился на пол.
Глава 38
ВТОРАЯ ФИГУРА КАДРИЛИ
Насколько я понял, этот отрывок принадлежал к тем записям, в которых перечислялись, так сказать, святейшие забавы. О большинстве я уже прочел. Эти две постыдные заметки лишь усугубили мои подозрения относительно позора, который привелось испытать Серджио. А то, что я прочел далее, окончательно расставило все точки над i.
…наконец я смог открыть глаза и отереть с них слезы. Повернулся и встретил его взгляд. Выражение, с которым он смотрел на меня, не подлежит описанию. Так, значит, он все же получил, чего желал? Не постигаю, не постигаю… но он целовал мне руки, шепча слова, которые мне стыдно будет повторить даже на исповеди.
Господи, боже, на исповеди! Перед кем?!
Джироламо взирал на все происходящее с каменным лицом. Потом – не в тот страшный миг, а позже – я подумал: а ведь ему не впервые выступать в роли помощника палача. Сначала он помогал удерживать меня; потом, когда силы во мне угасли, отошел в сторону и так стал, сложив на груди руки, глядя пристально и холодно. Он не был удивлен, не был поражен. И все-таки случившееся не оставило его равнодушным: я видел, как бешено билась жилка на его виске. Быть может, он решил, что отныне я стану пользоваться теми привилегиями, коими прежде обладал он, и завидовал заранее?
Безумец. Не говоря уже о позоре, который невозможно пережить, а тем паче – испытывать заново, никогда больше я не пожелаю видеть этого рабского и в то же время торжествующего выражения в глазах человека, коему поклонялся всем сердцем и коего любил, как отца. Как небесного отца своего!
Смешно, смешно… однако нет у меня сил ни смеяться, ни рыдать.
…И вдруг он добавил, глядя все с тем же выражением – странным, новым для меня: чудилось, адский пламень вспыхнул в его глазах:
– И не бойся греха – я сниму его с тебя. Но ты должен знать, что от меня никто и ничего не узнает. Ведь грех утаенный – наполовину прощенный!
Воспоминание ударило меня в голову, словно камень. Да ведь он беспрестанно цитирует человека, которого прежде иначе не называл никем иным, а только нечестивцем и богохульником. Это слова из «Декамерона» Боккаччо! И то, что он говорил мне, пытаясь окончательно подчинить себе: слова о промысле божьем, который только и властен над нами, – тоже слова нечестивца, вволю поиздевавшегося над отцами церкви в своей книге. Постыдный цинизм. Цинизм…
…прежде мне казалось, что он взирает на меня, как некогда господь смотрел с небес на своего сына, которого создал ради спасения человечества, – с печалью и гордостью. Теперь я вижу взор диавола, который определил созданию своему участь быть разрушенным, разбитым вдребезги о то же самое чувство, которое его породило.
Его взгляд преследует меня даже сейчас. Вот уж воистину отеческая любовь! Я подумал: а что, если Джироламо – единокровный брат мой? Чудовищная мысль, однако сейчас я готов поверить во все. Если так, то он лучший сын, чем я. Ведь его преданность, его уважение к отцу не поколебимы ничем, они фанатичны, как вера в бога. Наверняка отец земной является для него воплощением отца небесного. Моя же преданность, мое уважение к нему зиждились, оказывается, на довольно-таки зыбкой основе. Всего лишь на