– Ка-ак?
– Да так. Я согласен с отцом Георгием, который, увидав эту картину, написал Федору Федоровичу Ромадину: «Не судите, да не судимы будете. Бог – один, и нам он не подвластен, а промысел его – непостижим. Надсмехаясь со злою издевкою над прегрешениями служителей его, кто бы они ни были, в какой бы стране ни жили, мы надсмехаемся и над господом. Велик грех гордыни! Гордыней обуян был художник, возомнивший господа орудием своей мести, в то время как он сам – лишь песчинка на пути всевышнего ветра. Чем скорее постигнете это, тем скорее отвратится от вас гнев господень». Федор Федорович не согласился с этим – и вскоре простился с жизнью. А я… я хочу отдать картину… истории. Сделать ее всеобщим достоянием. Открыть всем ее жизнь, даже если это будет означать – обречь ее на смерть. Хочется верить, что этим поступком я смогу спасти не только тебя, Катерину и себя, но и других людей. Думаю, двести лет – это слишком долгий срок для мести. Пора успокоиться обеим сторонам: и тем, кто мстит создателю картины через его праправнуков, – и нам, потомкам Федора, душа которого никак не может смириться с гибелью Серджио, с тем, как это отразилось на его собственной судьбе. Все дело в его безумной любви к Антонелле. Если бы Серджио остался жив, он в конце концов женился бы на Антонелле, и тогда Федор, возможно, исцелился бы от этой любви. А если даже и нет, все равно он уехал бы в Россию, и там жизнь его сложилась бы совсем иначе, он не лишился бы всего, что принадлежало ему по праву. Отец его погиб, но так и не успел…
Федор нахмурился: в дверь громко, настойчиво позвонили.
– Ты кого-нибудь ждешь?
– Нет, – испуганно прошептала Тоня. – Может, Генка опять за деньгами пришел? Я спрошу, кто. – Она шагнула в прихожую.
– Я сам спрошу, – возразил Федор, двинувшись ей наперерез, так что они столкнулись на пороге и замерли, ухватившись друг за друга со странным выражением лиц. И, глядя в его глаза, Тоня до такой степени растерялась, что спросила – вот почему-то жизненно важно показалось ей спросить именно об этом и именно сейчас:
– Погоди, а почему ты сказал, что при том пожаре погибло много картин крепостных художников конца XVIII века, таких же, как первый Федор Ромадин? Он же не был крепостным.
– В том-то и дело, что был, – сказал Федор, совсем не удивившись вопросу. – Ведь его мать была крепостная, а Илья Петрович скончался неожиданно и не успел ни усыновить Федора, ни дать ему вольную. Вот так все и вышло… Ты никогда не слышала такую старинную юридическую формулировку: «Жена по мужу раба»? В XVIII веке это значило, что жена крепостного тоже считалась крепостной. Рабыней! А ведь все думали, что Антонелла – законная, венчанная жена Федора…
И тут снова раздался нетерпеливый, истерический звонок.
Глава 36
ПРАВАЯ ПЕРЕМЕНА
Я настолько глубоко погрузился в пучину своих мрачных размышлений, что, кажется, позабыл, где нахожусь. Возможно, я начал громко вздыхать, бормотать проклятия, шептать что-то – во всяком случае, свет внезапно ударил по моим привыкшим к полумраку глазам, и я обнаружил: занавесь отдернута, а я в своем смятении выставлен на всеобщее обозрение.
Впрочем, зрительницей оказалась одна только Теодолинда (очевидно, врач уже проследовал в спальню больной). Она пылала таким возмущением, что едва не испепелила меня своим взором. Кажется, только чувство собственного достоинства и траур, который она продолжала носить, удержали ее от того, чтобы не наброситься на меня с кулаками.
– Как вы сюда попали? – с ненавистью прошипела она. – Извольте немедленно удалиться! Вам здесь не место! После того, что вы совершили…
– Оставьте! – прошипел я в ответ с той же резкостью, что и она, забыв о почтении, кое следовало проявить к ее годам и полу. – Прекратите беспрестанно повторять эти глупости. Вы обвиняете меня, не имея на то никаких оснований, кроме самой гнусной клеветы. Кто вам сообщил такую чушь, будто я был влюблен в Антонеллу и готов был на все, чтобы только завладеть ею? Кто? Не отец ли Филиппо? Не синьор ли Джироламо?
Теодолинда была так поражена моей яростью, что даже забыла о своем намерении выгнать меня вон и ввязалась в перепалку.
– А разве вы не были влюблены в Антонеллу? – запальчиво возразила она.
Как говорят картежники, крыть мне было нечем.
– Я не только был, но и поныне влюблен в синьорину, – мрачно ответствовал я. – Однако сама по себе любовь – не преступление. Я бы никогда не пал так низко, чтобы покуситься на невесту моего друга. А что касается его гибели… да я бы лучше сам себе горло перерезал, клянусь!
Итальянцы говорят, что, когда бог к кому-то благосклонен, он наделяет его слова особенной убедительностью, которая способна покорить сердца даже самых недоброжелательных его слушателей. Очевидно, в эти минуты бог был на моей стороне, потому что в глазах Теодолинды ожесточение и ненависть вдруг сменились растерянностью.
– Да, он говорил о вас то же, – пробормотала она, – он называл вас лучшим своим другом. Я не могу не верить словам, которые донеслись из могилы. Простите, синьор Теодоро. Я… горе помутило мой разум. Я и сама не верила в то, что говорила вам.
В другое время ее раскаяние растрогало бы меня, но сейчас совсем не то занимало мои мысли.
– Что вы имели в виду, говоря о словах, которые донеслись из могилы? – требовательно спросил я.
В глазах Теодолинды мелькнуло прежнее недоверие, но это длилось только миг.
– Давно ли вы стоите здесь? – спросила она, и в голосе ее звучал стыд.
Я понял добрую женщину.
– Простите меня, но я услышал весь ваш разговор с врачом. Это произошло против моей воли, я не мог объявить свое присутствие, поскольку опасался, что вы просто-напросто выгоните меня.