стремительные прыжки – невесомые такие, потому что эта же сила подсказывала ему: нельзя бежать топая. И кричать нельзя. Это было как в горах, где лавина может сорваться от одного только глупого, неосторожного крика, он уже видел эту лавину летящей с высоты и погребающей все под своей многотонной тяжестью. Он уже был близко, он уже видел, что ноги в кроссовках медленно вытянулись на носки, потом и носки оторвались от пола и поползли по голубой батарее отопления выше, выше… тяжесть тела уже перевешивала, мальчишка бы уже практически
Федор схватил его за ремень джинсов и так рванул на себя, что еле удержался на ногах. Парень обвис в его руках: белое, до голубоватой, сиреневой белизны, белое лицо, мокрое от пота, заострившийся нос, синие полукружья под крепко зажмуренными веками. Губы сухие, запекшиеся. И светлые вьющиеся волосы прилипли к вискам.
Федор сейчас знал, вернее, чуял одно – нельзя, чтобы мальчишку кто-то увидел в таком состоянии, поэтому ни слова ему не сказал, а потащил под руку, чуть ли не волоком, порой пинками подбадривая, в свой кабинет. Втолкнул, повесил снаружи табличку: «Не беспокоить!» Толку с этой таблички было чуть, иногда Федору казалось, что она нарочно провоцирует некоторых малолеток орать под дверью как можно громче или колотиться в дверь, чтобы потом сразу сбежать. Да и редко кто из училок мог пройти мимо, увидеть эту табличку и не поинтересоваться, почему это Федора Ильича ну никак нельзя побеспокоить, чем это он там занимается, при закрытых дверях, не совращает ли, часом, малолетних, не насилует ли кого?
Именно совращением в данный момент Федор и собирался заняться вплотную. А может, и насилием. Правда что так! Выхватил из стола бутылку коньяку и рюмку, налил доверху и подсунул к трясущимся, бледным губам мальчишки. Тот послушно раскрыл рот, глотнул, проглотил. Может, он думал, что это яд? Может, он думал, что умер уже, и вот некую последнюю, смертную чашу налил ему Перевозчик перед тем, как пуститься в плавание через подземную реку?
Да нет, вряд ли, ничего он такого не думал, он и слов-то таких небось не знал, про Перевозчика не слышал, он просто был уже неживой в душе, он уже смирился со смертью, ну, а коньяк сбил его с ног окончательно. Федор подтолкнул его к диванчику – мальчик послушно лег, свернулся клубком под наброшенным на него тонким, вытертым пледом. Федор подсунул ему под голову подушку (много чего хранилось в его шкафу, слава богу, ключи были только у него, а просто так хитрый замочек не откроешь, можно только сломать, но для этого надо было сначала зайти в кабинет, а ты еще попробуй-ка!), убедился, что он уже спит, а потом и сам ахнул пятьдесят граммов коньячку с чувством чистой совести и исполненного долга. Все-таки человеческую жизнь спас – это ведь далеко не каждому такая награда дается от небес!
Хотя ему еще потом пришлось за жизнь этого Кирилла побороться, ничего не скажешь, пришлось! И не мог же он таскаться за мальчишкой ежечасно, ежеминутно, надо было, чтобы Кирилл сам все понял, чтобы дошло до него главное: если даже Эле станет стыдно, если у нее сердце будет разрываться от горя и жалости над мертвым, он-то уже этого все равно не увидит! Не узнает! Его-то уже не будет! Ни здесь, в школе не будет, ни вообще где-либо в мире живых.
Федор на самом-то деле верил, ну что там верил – просто доподлинно знал, что мир живых и мир мертвых пересекаются чаще, чем нам хотелось бы думать, что
Главное сказал: мертвых, увы, забывают… Иногда долго помнят, а иногда забывают очень скоро. Это уж кому как повезет – или как не повезет. Кирилл пока еще ничего не сделал, чтобы его долго помнили. Мама его – да, мама заплачет, сердце у нее разорвется. А ведь Кирилл даже не подумал о ней, когда смотрел, смотрел вниз с высоты четвертого этажа, потом закрыл глаза и начал легонько отталкиваться носками кроссовок от пола, ожидая, когда этот последний водоворот затянет его наконец…
Да, намаялся с ним Федор. Он сам в реальности никого еще не любил по-настоящему, женщин было много, а любви не было, в чем-то, как ни смешно, этот мальчик с разбитым сердцем был опытнее его, тридцатилетнего мужчины, живущего более воображением и далеким прошлым, чем реальностью и живым настоящим. Однако именно Федору пришлось учить его забывать любимую женщину, вырывать ее с корнем из сердца, которое уродилось у Кирилла глупым, неразумным, привязчивым, это не сердце было, а какой-то щенок, который умирает от тоски по бросившему его хозяину. Федор помог превратить скулящего кутенка в пса – не злого, нет, это еще страшнее было, чем чрезмерная мягкость! – в осторожного, замкнутого и даже научившегося извлекать уроки мудрости из слез. Кирилл стал другим, учителя потом говорили, что он изменился разительно, а поскольку никто не знал, что послужило причиной такой перемены (работу с ним Федор не больно-то афишировал, чтобы не объяснять причин такого внимания именно к этому парню), говорили сакраментальное: взялся-де за ум. На Элю он теперь смотрел вполне спокойно, на смену любви пришла не ненависть, а спасительное равнодушие, а как-то раз пришел к Федору и сказал с простодушным, детским, щенячьим изумлением, которое все еще жило в нем и порою проглядывало сквозь этот трезвый взгляд
– А вы знаете, у нее, оказывается, кривые ноги!
Пораженный таким успехом своей миссии, Федор уставился на него беспомощно и подумал в очередной раз, что теоретик-то из него, может быть, и отменный, и что касается психолингвистики, тут тоже есть у него интересные наблюдения, и даже с искусствоведением и историческими изысканиями он многим может фору дать, а также финансовое чутье в порядке, что позволяет очень даже не бедствовать. Но вот когда речь идет о делах сердечных, тут, надобно признать, он в полном ауте. И не раз он потом убеждался: чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу. Вот как сейчас. Ну чего, ну за каким чертом он зябнет на лавке в продуваемом насквозь скверике, пытаясь выследить женщину, которая, может, и знать-то его больше не хочет, которая была с ним так мила лишь для того, чтобы он и его безумная тетушка не кинулись доносить на нее в милицию, чтобы дали выйти из этого дела с загадочным убийством ее отца, как из воды – сухой?!
Тем временем серый парень с «Толстушкой», исполнявший роль Федорова бруствера, стал вести себя беспокойно. Зачем-то елозит по скамейке, то сложит газету, то развернет, беспрестанно закрывая Федору поле обзора. И вдруг отшвырнул газету, вскочил так стремительно, что у него что-то выскользнуло из кармана, перепрыгнул с газона на дорожку и торопливо зашагал к выходу из сквера.
Федор растерянно проводил его взглядом, дивясь такой импульсивности, и вдруг обнаружил, что впереди парня по пустому скверу идет высокая женщина в зеленом пальто и белой шелковой косынке, а рядом вприпрыжку бежит девочка в пушистой розовой курточке и шапке со множеством помпончиков. Да это же Катина шапочка, Федор сегодня вдоволь насмотрелся на эти помпончики-цветочки в аэропорту. А пальто – Тонино. Это Тоня с Катей уходят по дорожке. Как же он их умудрился пропустить? Называется, погрузился в мысли с головой. Вдобавок этот серый с газетой дергался туда-сюда, вот и сбил обзор. Так Федор и не узнал, оглянулась ли Тоня, выйдя из ворот садика. Ну, теперь остается уповать на бога! И для начала пусть бог поможет догнать ее, пока она не дошла до остановки троллейбуса.
Федор вскочил со своей лавочки и ринулся вперед. Что-то сбоку привлекло его внимание, какое-то яркое, веселое пятно на той скамейке, откуда поднялся непоседливый читатель «Толстушки». Бросил взгляд