Этот мальчишка появлялся в Кремле не первое лето, к нему уже привыкли. Его босые ноги вечно были в цыпках, нечесаные патлы прикрывали лицо, а от одежонки, где прореха соперничала с прорехою, сильно шибало тиной и гнилью, словно мальчишка был не живой человек, а утопленник, восставший со дна болотины. За его спиной всегда висела ивовая плетенка, откуда тоже несло болотом и влагою, а иногда даже капала вода и разносилось всполошенное кваканье.
Этот низкорослый, словно бы пригнутый к земле, косоглазый мальчишка, знала стража, нарочно ловил по окрестным болотам жаб и носил их к цареву лекарю Бомелию. Поскольку уходил он несколько менее угрюмым, чем являлся, а порою на его чумазой рожице мелькало даже подобие улыбки, можно было понять, что промысел его довольно выгоден. Поначалу ушлые ребятки из числа боярских сынов, выбившихся в опричники, пару раз подступали к нему с нехорошими намерениями потрясти прорехи – авось выкатится какая-никакая нужная в хозяйстве денежка! – однако парнишка начинал так орать и визжать, путая русские слова с черемисскими, то и дело поминая дохтура Елисея, что самые смелые ребятки шарахались и уходили подобру-поздорову. Дохтура Елисея боялись, и с его прислужником связываться постепенно перестали.
Никто лекаря за руку не ловил, конечно, однако последнее время пополз по Москве слушок, будто сей поганый иноземец окончательно схлестнулся с чертом, вовсе запродал ему свою черную душу и подрядился изготовлять такие зелья для упрямых, недоброжелательных к царю бояр, от коих они помирали не вот тебе прямо на глазах, словно обухом ударенные, или не когда Бог приберет, а точно по Бомелиеву расчету. Скажем, захочет злокозненный Елисей, чтобы Шуйский или какой-нибудь Тютев откинули копыта поутру в воскресенье, – так тому и быть. И, что самое страшное, никто не знал, кому и когда подсыплет Бомелий своего ядовитого порошка или подольет смертоносного зелья. Не станешь же на царском пиру сидеть, стиснув зубы и губы сжав. Непременно хоть глоточек хлебнешь, ну а потом узнаешь, что в том глоточке была твоя смерть.
Раньше, в добрые старые времена, бояре тягались из-за приношений с царского стола. Не получить такого приношения считалось великим бесчестием! А теперь, опалившись на боярство, государь посылал подарки от себя только обреченным. Как принесут в твой дом хитроглазые опричники поросенка с кашей или гуся с яблоками, как скажут: вот вам с царского, мол, стола! – так сразу и зови Турунтай-Пронский или Казарин-Дубровский попа, исповедуйся в грехах и ложись под образа, закатив глаза, да не один, а вместе со всем семейством. И духовную писать, и богачество оставлять некому, кроме государя-надёжи, который и сам все к рукам приберет, обойдется и безо всякой духовной.
А яды свои дохтур Елисей как раз и варит из жаб, которых носит к нему косоглазый мальчишка-черемис. Сперва сушит их на веревках, ну как бабы грибы на зиму сушат, а потом – в котел! И морит он тех жаб бессчетно, чтобы травить честное боярство без ошибки и без жалости.
Все эти слухи не могли не долетать до ушей Бомелия, и он немало им смеялся. Если слушать этих болтунов, бояре на Москве уж вовсе перестали помирать своей смертью, всех дохтур Елисей перетравил, словно делать ему больше нечего. Так он и будет расходовать свое самое верное, самое лучшее и безболезненное зелье на всех подряд. Небось никаких жаб не хватит!
Нет, что касается жабьего яду, это была чистая правда. Только ни сушить, ни варить их для сего дела не приходилось.
Журавль или аист, который бродит по болоту или заилившейся речушке в поисках жаб, высоко подбрасывает их в воздух и ловит, разинув клюв, так, чтобы они прямиком попадали ему в горло, а оттуда в желудок. Боже упаси стиснуть жабью голову клювом! Упадет птица мертвая, словно подавилась. На самом же деле она не подавилась, а отравилась смертельным жабьим ядом.
Человек не птица, жабу ему в горло не запихнешь. В Англии Бомелий с наслаждением отведывал устриц, а во Франции, ходят слухи, люди и впрямь лягушек жрут, но русского человека этой погани в рот взять не заставишь. Да и ни к чему оно. Смерть, полагал Бомелий, должна быть сладкой на вкус и приятной на вид. Одно дело казнь публичная, и совсем другое – казнь тайная.
Многочисленные жертвы великой отравительницы Екатерины Медичи и ее не менее великих родственников Борджиа являли собой для внимательного врачебного ока типичную картину отравления мышьяком, ибо умирали в судорогах и рвоте, имея отвратительный вид. И даже неверный супруг, которому разъяренная жена плеснет щей, сваренных с добавлением жестокой цикуты, весь позеленеет перед смертью, и в глазах у него будет зелено, так что всякий поймет: отравили мужика! А немногочисленные (воистину так!) жертвы Бомелия никогда не догадались бы о том, что умирают насильственной смертью, если бы не дурная слава, которая шла по пятам за дохтуром Елисеем, как первым пособником царя Ивана Васильевича. Слава эта была столь громка, что он с грустной улыбкой вспоминал те времена, когда считал за честь уходить от смотроков-заугольников Умного-Колычева. Теперь доктор шагу не делал по Москве без охраны, зная, сколь многие руки чешутся ткнуть ему ножичек под ребро или опустить кистень на его голову. У охраны, надо полагать, тоже чесались… Однако боялись гнева царя, который за своего архиятера не побрезговал бы самолично шкуру спустить с виноватого, а также с его родни и семейства – и со всех живьем. А потому Бомелий мог чувствовать себя в относительной безопасности. И, уж конечно, не он сам отвозил царский принос обреченным. Среди этого приноса непременно была фляга с фряжским вином – чудесным, ароматным и сладким. В эту флягу и выдавливал дохтур Елисей отраву, взяв жабу за голову своими сильными пальцами и по каплям выжимая из ее заушин ядовитую белесо-зеленоватую жидкость. Конечно, не всякая жаба для сего годилась, а только одного особенного вида. Одной жабы обычно было мало – ну что же, запас квакающих отравительниц, устроенных на жительство в коробах, обмазанных глиной и устланных сырой травой, был у доктора весьма солидным (на зиму они переселялись в особые чаны с тинистой водою, где и засыпали, как положено у них, и находились под неусыпным наблюдением доктора или его доверенной прислуги). Потом вино взбалтывалось, запечатывалось, отправлялось по назначению – и оставалось только ждать, когда пронесется по Москве весть о внезапной и тяжкой болезни того или иного боярина.
Если человек был крепок здоровьем, он мог промучиться день или даже дольше. Болезненный отдавал Богу душу спустя час, а то и раньше.
Увы, молва преувеличивала умение Бомелия. Не мог он, не мог с точностью до дня и часа вычислить время гибели той или иной жертвы. Лишь приблизительно, и то если удавалось узнать, страдал ли когда- нибудь обреченный сердечными болями. Потому что жабий яд поражал прежде всего сердце. Не зря в русском языке одна из самых тяжелых сердечных хворей, когда неодолимая тяжесть налегает на грудь и острая боль рвет всю левую сторону тела, так и зовется – грудная жаба! Только мало кто догадывается об истоках этого названия…
Все неудобство жабьего яду состояло в том, что он не мог долго храниться. Поэтому, отправляясь с царем в Александрову слободу, архиятер всегда имел при себе запас жаб в переносном коробке, однако лишь зимой: летом в округе было довольно прудов и болот. К тому же в Александровой слободе надобности в яде не случалось. Там людей обыкновенно подводили к смерти другими способами.
В один из дней на исходе августа 1569 года – все лето государь провел в Вологде по делам опричнины и заехал в слободу вместе со всей своей свитой лишь на неделю, – Бомелий вдруг узнал, что из Москвы прибыла царица. Не видевший ее несколько месяцев архиятер счел необходимым поинтересоваться здоровьем ее величества, и был поражен. Ей было уже за двадцати пять – для восточной женщины начало