жительства – они должны были отречься от всех и вся, от семьи, отца с матерью, клясться, что будут знать-служить только государю и беспрекословно выполнять все его приказания, обо всем ему доносить и с людьми земскими не иметь сношений. Царь был им настоящим отцом, царь смотрел на них, как на любимых детушек, заранее прощая все прегрешения, глядя сквозь пальцы на все их поступки. При столкновении с земским человеком опричник всегда выходил правым, и Иван Васильевич сам себе удивился, когда по одному слову Анны велел Грязному наказать опричника Леванидова в пользу земцев Колтовских. Ну ладно, это как-то можно оправдать тем впечатлением, которые произвели на него ее прекрасные глаза… Хотя самому-то себе чего врать? Еще год назад сие было бы невозможно, даже будь Аннины глаза еще прекраснее. Это решение – следствие глубочайшего сомнения, которое поселилось в душе Ивана Васильевича и, словно подземные воды, подмыло и подточило крепостную стену уверенности в правоте своих действий.
Не выгорело дело, да… Боролся за единство страны, оберегал ее, чтобы не рассыпалась на множество боярских ломтиков. А страна при том при всем взяла и раскололась-развалилась на две половинки, потому что рубеж земщина – опричнина прошел не по межам или улицам, а по сердцам и душам. Распались семьи, множество отцов и сыновей стали врагами друг другу. Верные слуги его обагрили руки в крови своих соплеменников, а для всех людей, русских и иноземных, кто вдохновитель жестокости и беззакония? Он. Царь.
Мучитель…
Он боится остаться наедине с собой, потому что отовсюду, чудится, тянутся к нему руки с чашами, полными яду. Признает же, что многим изломал жизни, многие душу черту прозакладывали бы, чтобы отомстить. Недавно начал писать Синодик, чтобы поминали винных и безвинных жертв, которые умирали, проклиная его, – так со счету сбился. Все чаще и чаще в перечне имен встречается строчка: «А про тех ведает Бог…» Даже имен не помнит убитых людей! Не помнит, не знает…
Так что же, послушаться эту девочку, которая днем играет в куклы (ей-богу, Иван Васильевич, явившись не в урочный час, однажды застал ее сидяшей в уголке в окружении восьми тряпичных уродцев, которых она поила с ложечки молочком и называла ласковыми именами, словно малых детушек!), а ночью, в сладкие минуты, шепчет государю слова жалости, которых он не слыхал более десяти лет, после смерти Анастасии, уже и отвыкнуть успел, что его можно жалеть, а не только проклинать. Послушаться ее? Уничтожить рубеж, который разделил Русь? Отменить это слово, которое повергает всю страну в дрожь? Слышно, Курбский, старый ворог, назвал его опричников кромешниками,[90] имея в виду кромешную адову тьму, откуда они извергнуты по воле царя, словно черти – по воле диавола. Пусть называются двором, дворянами.
Но с чего начать?
Анница, словно почуяв раздирающие мужа сомнения, откинулась на подушки. Не сводя с него глаз, отогнула край атласного, горностаями подстеганного одеяла. Замерла в ожидании…
Иван Васильевич усмехнулся уголком рта, скинул с остывших голых ног чувяки, забрался на постель и лег на угретое Анницей местечко. Немножко стыдно было, что так сразу поддался бабьим уговорам, поэтому он держал на всякий случай брови нахмуренными. «Если что-то ляпнет, уйду!» – посулил себе грозно.
Но Анница молчала. Сначала она лежала тихо, потом слегка придвинулась к мужу, умостила голову на его груди, повозилась, устраиваясь поудобнее, сплела пальцы с его пальцами… и через минуту до Ивана Васильевича донеслось ее сонное, спокойное дыхание.
Он покосился, опасаясь, однако, шевельнуться, чтобы ее не потревожить.
Анница и в самом деле спала! Он лежал, лежал, думал, думал… потом глаза стали слипаться, и Иван Васильевич сам не заметил, как уснул – спокойным, крепким сном до самого утра.
Лишь взгромоздившись, сонный, на сонного же коня, Годунов подумал, что спорол немалую глупость. Искать Анхен утром по Москве – все равно что иголку в стоге сена. Куда она могла податься за припасами? На Красную площадь, где под стенами Кремля был большущий рынок? Там с утра до ночи толклись продавцы, покупатели и праздные гуляки, сидели с протянутой рукой нищие, сновали прыткие воришки. Разве углядишь потупленную головку в чепце? Вполне возможно, она отправится в Белый город, к мясному рынку. Замучаешься искать. Проще было бы сходить в Болвановку, но Борис ни за что не хотел, чтобы хоть чей-то глаз узрел, как он встретится с Анхен. Еще не зная, будет ли прок с той встречи, был уверен: это должно остаться в тайне!
Ну, до Красной площади он все же дотрусил, позевывая. Поглядел издали, как кипит людской муравейник, приметил, что одиноких покупательниц с корзинками маловато. Кивнул угрюмо – в Москве все нужное для дома обычно закупалось оптом. У рачительного домовладельца всегда был преизрядный запасец съестного: хлеба и толокна, солонины и ветчины, сухарей и рыбы. Только незначительные и бедные люди питались с рынка и платили втридорога, не то что богачи, набиравшие все нужное оптом.
Даже странно, что немцы, славные своей бережливостью, посылают прислугу на рынок… хотя зелень или рыбу свежую надолго не запасешь!
Годунов приподнялся в стременах, вглядываясь в даль и понимая, что ничего не разглядит. Тяжело, разочарованно опустился в седло – и тотчас снова взвился, испустив сдавленный крик боли: откуда ни возьмись в седле оказалась лежащей палка, на которую Борис и сел, да так, что конец палки торчал между его раздвинутых ног, высунувшись из-под пол терлика, словно длинный и тощий уд. А больно-то как было!
Борис с проклятием выдернул из-под себя палку, отшвырнул ее и, схватившись за рукоять сабли, обернулся с грозным выражением, готовый поразить любого, кто осмелился столь гнусно подшутить над ним. И замер с приоткрытым ртом, внезапно увидав поблизости… Анхен. С корзинкой, перекинутой через руку, она стояла обочь площади и равнодушно смотрела на Годунова своими необыкновенными, слишком светлыми глазами.
– Ты не видела, кто мне в седло сук подсунул? – крикнул, все еще пылая обидою и поёрзывая от боли.
Анхен кивнула, не сводя с него взгляда.
– Кто? Где он? – люто озирался Борис.
Анхен махнула рукой в проулок: туда, мол, побежал. Годунов уже толкнул что было силы коня пятками, готовый гнать неведомого обидчика, как вдруг его словно в голову тюкнуло укоряюще согнутым перстом, как тюкал, бывало, поп, обучавший малолетнего и уросливого Бориску грамоте. Если он сейчас ускачет, Анхен уйдет. И неведомо, удастся ли снова встретиться с нею. Нельзя упускать столь удобный случай, за-ради будущей удачи можно и спеси на горло наступить – эту придворную премудрость Борис уже давно усвоил и не раз успешно применял в жизни. Вот и сейчас применил: осадил коня, резко повернул его и подъехал к девушке, которая все так же сонно таращилась на него.