Отчего-то вспомнилась дурацкая байка про бортника-древолаза, который провалился однажды в полную меду борть, засосало его туда, и никак не вырваться. И начал он уже сам себе отходную читать, как вдруг явился еще один охотник до пчелиной добычи – медведь, названный так, известное дело, потому, что непременно разведает, где имеется медок. Далее байка повествовала, что бортник исхитрился схватить медведя за хвост, крикнул-гаркнул, Михайло Потапыч испугался и так рванул прочь, что выдернул вцепившегося в него хитреца из медового плена. Сейчас Годунов ощущал себя кем-то вроде этого бортника, который вдруг обнаружил, что хвоста-то у медведя, почитай, и нет, недаром и называется он куцыком! Хвататься не за что.
Изумление, опаска, откровенный страх, даже ощущение какой-то необъяснимой безнадежности – все смешалось в душе. Девчонка обставляла его на несколько шагов вперед, как всегда обставлял в шахматы государь. Но если, играя с ним, Годунов ощущал восхищение и веселую удаль, то сейчас ему захотелось немедленно смешать на доске все фигуры, взять назад все ходы и вообще сделать так, чтобы этой игры – этого разговора – никогда не было. Но поздно, поздно…
Впрочем, этот мгновенный страх рассеялся так же внезапно, как и накатил. Через мгновение он уже с восхищением таращился на Анхен и благодарил судьбу, пославшую ему эту «кочку». Теперь его задача в том, чтобы нащупать следующую. А ею может – нет, должен! – стать вышеназванный герр-херр Бомелий.
В том, что поведала девчонка, определенно есть повод для тревоги. Не обязательно сразу мчаться докладывать об сем царю. Для пробы самому надо ткнуть слегой в болотину поблизости – что там обнаружится?
Как поступить, кому что сказать – это вырисовалось в голове Бориса мгновенно. Однако ему нужна была помощь, и так уж выходило, что никто этой помощи ему оказать не мог – кроме белоглазой вострухи Анхен. Всякий разумный человек сейчас постукал бы по лбу согнутым пальцем и сказал Борису, что следует держаться от этой девочки, у которой предательство в крови, как можно дальше. Ведь невозможно угадать, что там варится в ее хорошенькой головке. Невозможно предсказать ее поступки. Сам Господь, наверное, не смог бы побожиться, что Анхен не заложит Годунова Бомелию так же, как заложила ему доктора! И все же делать нечего…
Он сказал, чего хочет от нее. Анхен выслушала с невозмутимым видом, потупилась, как водится, повозила ножкою в пыли, потом вскинула немигающие глаза и сообщила Борису, чего хочет от него она – взамен за свою услугу.
У Годунова ощутимо приостановилось сердце…
Стоял и беспомощно пялился на эту безумную ведьму – вернее, ведьмину дочку, но сути дела сие не меняло. Анхен улыбалась, равнодушно водила глазками по сторонам, словно только что не потребовала у него невозможного.
«Неужто бортник все же потонет в меду?» – мелькнула тоскливая мысль.
– Слушай, – подозрительно спросил Борис, осененный внезапной догадкою. – А не ты ли, случаем, мне палку в седло подсунула?
Анхен усмехнулась, взглянув на него с откровенным удовольствием:
– Думала, ты никогда не догадаешься.
– Да уж, на тебя бы на последнюю подумал… – обреченно кивнул Годунов, как бы признавая свое поражение.
– Я знаю, – снисходительно ответила Анхен. – Так всегда и бывает. Если что-то кажется невозможным и невероятным, скорее всего, оно и есть самое простое и очевидное.
Они стояли и смотрели друг на друга. Необыкновенные глаза Анхен оказывали на Годунова совершенно поразительное воздействие. Рядом с этой девочкой он казался себе дурнем и несмышленышем, и даже замышленная им каверза по устранению Зиновии Арцыбашевой с пути злополучной Марфы Собакиной теперь чудилась сущей детской игрой. Но в том самоуничижении имелось и благо, потому что Борис не только прозревал собственные слабости, но и новые силы открывались ему, новые пути для достижения той цели, к которой он шел, упрямо шел, даже не отдавая себе в этом отчета…
И вдруг он понял, что надо было сделать бортнику, чтобы спастись. Байка врет – вовсе не за хвост медвежий – жалкий куцык! – следует хвататься, а за забедры. И кричать при этом громким голосом. Медведь, несмотря на свою силищу, чрезвычайно пуглив, наверняка ударится бежать – и вытащит человека из борти. Вот только одна беда: бортник, может, и спасся, однако почти наверное оказался весь уделан. Пуглив медведь, это правда, – оттого и страдает всем известной медвежьей болезнью… Поэтому, условившись наконец с Анхен обо всем и расставаясь с ней, Борис ощущал себя грязным и зловонным с головы до ног и испытывал только одно желание: как можно скорее пойти в мыльню и вымыться с головы до ног.
А, хрен с ним. Как-нибудь притерпится!
Ливонская война давно уже перевалила за десяток лет, и Иван Васильевич все с большей угрюмостью ощущал, что Русь завязла в ней, словно тяжелое орудие в раскисшей осенней грязи. Он еще со времен казанских походов порою видел во сне эти безнадежно увязшие пушки и гуляй-городки. Так вот и страна…
Только одно приятное известие в последнее время пришло из тех далеких земель, в которые царю приходилось наезживать куда чаще, чем хотелось бы. Государь как раз был в Ревеле, когда примчались гонцы из Польши: щелкопер-то французский, Генрих, которого помешанные на щегольстве и лыцарских обычаях глупые ляхи необдуманно избрали себе в короли, сбежал со своего престола! Ленивый, распутный, знающий только пиры и охоту, он возненавидел северную страну, столь отличную от милой, беззаботной Франции. Вдобавок в Польше королевской властью ведал сейм, а потомку Валуа невмочь было терпеть, что каждый-всякий шляхтич вправе ему бросить в лицо презрительно: плохой-де он круль, Речь Посполитая заслуживает лучшего, надо было другого посадить на трон, хоть бы царя московского, тот хоть воин отважный и радеет об отечестве, а не штаны кружевные перебирает с утра по часу, а то и по два, размышляя, которые нынче надеть! Генрих принял польский престол лишь в угоду матери своей, опасной, как змея, Екатерине Медичи, и не раз проклял эту уступчивость. Едва услышав о внезапной смерти брата – французского короля Карла IX, – Генрих ночью, тайно, вскочил на коня и умчался из унылой, чуждой ему Польши, променяв один престол на другой, предпочитая царствовать в неспокойной Франции, где еще не остыл запах крови, пролитой в ночь святого Варфоломея… Польский престол таким образом внезапно освободился.
Услышав об этом, Иван Васильевич ощутил, что его ненависть к Франции-сопернице вообще и к Генриху Валуа в частности постепенно утихает. К его брату Карлу он вообще испытывал почти теплые чувства, особенно когда по Европе разнеслась весть о кровавой резне, учиненной им против гугенотов. Новый жупел