Владимир Андреевич смотрел на двоюродного брата с мучительным выражением. Может быть, он хотел сказать, что наоборот – не повезло ему с матерью и женой? Обе они обладали непомерным честолюбием, видя в слабовольном князе лишь орудие для его удовлетворения? Он мог бы сейчас вспомнить, как тягались меж собой обе княгини, мать его Ефросинья и жена Евдокия, деля будущую, призрачную власть над страной, до которой они когда-нибудь доберутся с помощью поляков, крымчаков, яда – какая разница, лишь бы добраться?! А сам Владимир Андреевич… он-то думал о престоле порою с искренним ужасом, он втихомолку мечтал быть государю-брату верным подданным и если обуревался когда-то нечистыми мечтаниями, то потом не знал, как замолить грех предательства. Но иго происхождения от опальных Старицких тяготело над ним, вынуждая совершать несвойственные ему, пугающие поступки – как вот с этой безумной, никчемной, заранее обреченной на провал попыткой подкупа царева повара. И сейчас он обессилел, потому что признавал свою вину, а значит, признавал за царем право так уничижительно говорить с ним, с его семьей, называя их изменниками и приговаривая к смерти.
Малюта Скуратов, первый палач, стоял молча и недвижимо, но одно выражение его толстощекого, тяжелого лица заставляло трепетать. Нынче смертотворцем был, однако, избран Василий Грязной. Разноцветные – один карий, другой зеленый – глаза его странно, жадно мерцали, когда он приблизился к Владимиру Андреевичу и поднес ему чашу с ядом.
– Испей, князюшка, – попросил почти ласково. – Час твой пробил.
Владимир Андреевич вдруг вспомнил, что Васька Грязной, как и многие самые близкие к царю люди, известен своей ошеломляющей, почти нечеловеческой храбростью и удальством в битве. Может быть, отвага его объясняется тем, что он совершенно не боится смерти, даже рад ее видеть – всегда, любую, свою ли, чужую…
Трое молодых опричников с холодными, равнодушными лицами приблизились к Евдокии Романовне и двум сыновьям Старицких, которые с любопытством таращили глаза.
– Детей не надо, так и быть, – вдруг невнятно, словно против воли, сказал государь. – Возьмите их, выведите.
Мальчишек проворно, они и пикнуть не успели, вытащили прочь. Княгиня метнулась было вслед, заломила руки, но тотчас бессильно уронила их вдоль тела, встала бледная, странно водя глазами.
– Пей, батюшка, – с прежней задушевностью повторил Грязной. – Не томи.
Старицкий скосил глаза в чашу. Жидкость была вишневого цвета и остро отдавала кислотой, словно забродившая наливка. Рот наполнился тошнотворной слюной, однако Старицкий боялся ее проглотить, словно это уже был яд, а не слюна.
– Что вы? – сказал невнятно, косноязычно. – Как я могу – сам? Это грех!
– Ты мне станешь говорить о грехах, предатель извечный?! – вдруг не выдержал, вскрикнул государь, который был так же бледен, как его жертвы. – Пей, говорят тебе! О детях подумай.
Евдокия Романовна приняла от опричника почти доверху наполненную чашу и держала ее осторожно, на отлете, словно боялась расплескать и забрызгать свой любимый, шитый разноцветными достаканами летник.
– Пей, сударь мой, – сказала она мужу спокойно. – Это не мы себя убиваем – царь убивает нас. Греха на нас нет, весь грех на нем. Пей – может, детей спасем.
– Спасете, – глядя исподлобья, подтвердил Иван Васильевич.
Евдокия Романовна поднесла чашу к губам и осторожно омочила губы. Облизнулась – и с легкой, как бы насмешливой улыбкою выпила до дна. Отбросила чашу, качнулась, поднесла руку ко лбу, словно сразу охмелела…
– Ай да княгиня, – с тихим восторгом сказал Васька Грязной. – Ай да баба!
Владимир Андреевич смотрел на жену расширенными глазами. Поразили не та готовность и неженское бесстрашие, с которыми она выпила смерть, а ее холодность. Даже не подошла к мужу, не поцеловала на вечное прощание! Вдруг кольнуло в сердце глубоко запрятанное, затоптанное жизнью воспоминание: накануне их венца ходили слухи о том, что Евдокия Одоевская замуж за Старицкого идет жестокою неволею, потому лишь, что батюшка пригрозил постригом. У нее-де был другой на примете, но победило честолюбие отца, который мечтал о близости к престолу. Только это наследственное честолюбие и помогло потом Евдокии примириться с мужем, которого она не любила никогда, даже на пороге смерти не могла себя заставить полюбить и пожалеть его.
Слезы вышибло на глазах, и Владимир Андреевич, почти не видя, приблизил к губам чашу. Ничего, мимо не пронес… не впервой, чай, хоть и в последний раз.
В последний! Неужто?!
Эта мысль лишила разума. Глотнул, не разбирая вкуса, и торопливо, словно боясь, что отнимут, выхлебал все питье.
Голова сразу пошла кругом, но в глазах все вдруг резко прояснилось, обрело странную, неестественную отчетливость, приблизилось, навалилось… Владимир Андреевич еще успел увидать, как жену его Грязной и другой опричник осторожно усаживают на лавку, прислоняют к стене, а Евдокия Романовна безучастно, словно тряпичная кукла, повинуется им. Тут же и его повело к стене, веки отяжелели…
– Милосерд ты, батюшка, – своим грубым голосом изрек Малюта Скуратов, глядя, как Старицкие медленно, тихо, мирно
– Какая-никакая, а все ж родня, – пробормотал Иван Васильевич, не сводя глаз с лица двоюродного брата. – Помню, когда матушка Андрея Ивановича Старицкого в темницу заточила, княгиня Ефросинья с сыном еще какое-то время были на свободе. Володька младше меня года на четыре. Играли мы вместе, и вдруг он схватил деревянный меч да ка-ак рубанул меня по шее сзади! Малявка был совсем, а ударил сильно, зло. Я упал, не понимая, шея цела или нет. Даже шевельнуться какое-то время не мог. Ты что, говорю, а сам, помню, плачу от боли. А он: матушка, мол, сказывала, ежели я тебя не убью, то ты меня когда-нибудь убьешь. И ведь убил-таки я его! Смешно… век не вспоминал, а вдруг вспомнилось.
Он умолк, понурился. Малюта, обеспокоенно переглянувшись с Грязным, сделал шаг к царю, но тот вскинул голову и уже спокойно взглянул на трупы.
– Не хоронить их, держать на леднике, – сказал отрывисто. – Надо привезти старуху из Горицкого монастыря. Алексей Данилович Басманов пускай за ней едет. Хочу, чтоб тетка поглядела на дело рук