смешная зависть.
Смешная, ничего себе! Она была стержнем жизни Ефросиньи Алексеевны, она заставляла ее держаться и сейчас, спустя годы и десятилетия, она заставляла эту увядшую, состарившуюся женщину, в которую превратилась 53-летняя инокиня Феофилакта, по-прежнему мечтать о троне для сына, а значит, для себя, заставляла видеть себя прежней – дерзкой, неистовой, неотразимой княгиней, жгучие черные глаза которой разбили не одно мужское сердце, не одного воздыхателя привели на плаху, где он умирал почти счастливым, хмелея от любви и клянясь в вечной верности Ефросинье Старицкой.
Басманов вскоре расстался с Шуйскими, стал привержен новому государю, князь Владимир открыто честил его предателем и разбойником, да и мать его утратила над Алексеем Даниловичем былую власть, но сейчас вдруг всколыхнулось что-то такое в сердце… неведомое, прощальное…
Нет!
С тайной усмешкой Басманов отогнал призраков былого, и инокиня Феофилакта поспешила отвести глаза, ощутив, как мгновенно переменилось настроение гостя – в худшую для нее сторону переменилось.
– С чем явился? – спросила неприязненно, не озаботясь ответным пожеланием здравия, и Алексей Данилович мгновенно понял, что слухи, как ни быстролетны они, на сей раз не успели его опередить. Ну что ж, тем лучше.
– С волей государевой, – произнес он так же неприветливо. – Тебя, мать Феофилакта, он незамедлительно к себе требует. Отправимся завтра поутру в Москву. Там же встретишься с сыном, князем Владимиром Андреевичем, и со всем семейством его.
Басманов, конечно, ждал, что инокиня Феофилакта возрадуется, может быть, всплакнет в предвкушении близкого счастья, однако он успел подзабыть железный нрав княгини Ефросиньи.
– С сы-ыном? – протянула она своим прежним, властным и нравным голосом. – С семе-ейством его? Что, опять измену Старицких сыскали?
Басманов едва не плюнул. Вот же ведьма, а?
– Сыскали! – фыркнул он как бы оскорбленно. – Не сыскали, а открыли! И не просто измену, а нечто похуже. Покушение на государя!
– Да брось-ка ты, Алексей Данилович, – пренебрежительно молвила инокиня Феофилакта. – Расскажи кому другому. У нас болтают, Федоров-Челяднин покушался злоумышленно, царицу отравил и уже наказан за сие. Но Владимира-то Андреевича вы каким боком приплели к сему делу? Федоров эва где был – в Москве, а сын мой в своей Нижегородчине глухой.
– То-то и оно, что в Нижегородчине, – значительно кивнул Басманов. – Как раз оттуда рыбка прямиком к царскому столу идет. Стерлядь.
– Ну и что? – нетерпеливо спросила Феофилакта. – Уж не хочешь ли ты сказать, что Владимир мой Андреевич испоганил несколько бочек стерлядки, чтоб отравить одного царя? Ну, он не полный же дурень. Чай, знает, сколь отведывателей у царева добра. Пока одна или две рыбины к нему на стол попадут, остальное повара сожрут да мало ли еще кто? А если попадется парочка снулых, то кто руку на отсечение даст, что именно они в царево блюдо лягут?
Алексей Данилович знал: многие говорят, будто стерлядь, уснувшая в сетях, а не попавшая живой под нож повара, становится ядовитой. У нее, мол, чернеют жабры и пропитываются страшным ядом, от которого нет спасения. Однако это чушь, конечно. На базарах Нижегородчины продают, само собой, уже снулую рыбку, и пока никто еще с нее не потравился, а с жабрами черными стерлядку никто никогда не возьмет, да и кому это надо – жабры жрать? Зачем, когда свежатины полно? Все в этом деле Старицкого было несколько иначе.
Серпень Дубов, зовомый Серафим,[76] ездивший в Нижний за рыбою для поминального Марьи Темрюковны стола, показал, что имел встречу с воеводою Владимиром Андреевичем и тот воевода дал ему яд и пятьдесят рублей денег, чтобы отравить царя рыбою. А он-де, воевода, когда руками ляхов взойдет на престол московский, всех верных к нему людей, и Дубова в их числе, будет жаловать деньгами и верстать чинами да поместьями. Серпень и яд, и деньги взял, в ножки воеводе поклонился, а по приезде в Москву немедля ринулся к Умному-Колычеву, коему и донес о случившемся и доказательства князева злобного умысла передал. По стародавнему обычаю, доносчику – первый кнут. Серпня вздернули на виску и крепенько всыпали, чтобы выяснить, возвел на доброго человека напраслину либо нет, но повар твердо стоял на своем и был отпущен, давши страшную клятву хранить тайну и молчать. Итак, подозрения о польских посулах получили новое, неожиданное подтверждение. Сразу вспомнились события 1563 года, когда служивший у Владимира Андреевича дьяк Савлук Иванов прислал в Александрову слободу бумагу, в которой писал, что княгиня Ефросинья и ее сын многие неправды к царю чинят и для того держат его, Савлука, в оковах в тюрьме. Царь тогда велел прислать Савлука к себе, провели следствие, после коего подстрекательницу Ефросинью постригли, а сына ее сослали в Нижний Новгород. Но, выходит, опальные родичи царя не угомонились…
Государь с каменным лицом заявил, что теперь ему понятно все с отравлением царицы. Федоров со Старицким действовали сообща, и если кости Федорова уже собаками растащены, то теперь настал час Владимира Андреевича. Так что ко времени этого разговора Басманова с инокиней Феофилактой бывший князь Старицкий был уже несколько дней как мертв, а мать все еще ничего не знала об участи сына.
События разворачивались так быстро, так страшно, что Владимир Андреевич не смог бы себя защитить, даже если бы и пытался. В одночасье воеводе нижегородскому было приказано оставить полки, которыми он руководил на случай ожидаемого нападения турок на Астрахань, и немедля отправиться в Александрову слободу вместе с семьей. Однако на ямской станции Богана его встретили Малюта Скуратов и Василий Григорьевич Грязной, объявив, что отныне государь считает его не братом, но врагом.
Далее Старицких везли уже под охраною. Остановились в трех верстах от слободы, в деревне Слотине. Здесь стали ждать. Через несколько часов появились всадники, скакавшие с обнаженными саблями, словно на битву. Деревню окружили; царь, бывший среди прочих, спешился и зашел в дом, где ждали опальные. За ним следом вели Серпня Дубова, который открыто подтвердил, что Старицкие подговаривали его на цареубийство. Услышав это, княгиня Евдокия Романовна, рожденная Одоевская, словно с ума сошла и обрушилась на государя с криком, он-де давно задумал извести своего родича и наконец-то собрался, для чего не поленился стакнуться с простолюдинами-клеветниками, вот ведь явный и бесстыдный оговор возводит в обвинение! Владимир же Андреевич сделался белее полотна и сел, словно его перестали держать ноги.
– Повезло тебе, Володька, с бабами, – с уничтожающим презрением сказал государь. – Что матка, что женка твоя в штанах ходили. А сам ты – тряпка!