Другого способа нет. Лучше поздно, чем никогда. Но мне никогда не удастся перестать мыслить. Мозги мои всегда останутся беспокойными.
Сегодня за столом (обед с учеными и полпредом) все время с математиками Адамаром и Перроном (молодым) беседовали об условных рефлексах Павлова и о том, каким образом может кончиться, а каким продолжиться существование людей, приняв во внимание неизбежную гибель Земли. Адамар думает о возможности переселения на другие планеты. Он, между прочим, говорил, что в основе японского империализма лежит глубокое сознание, что весь остров Японской империи неизбежно и верно поглощается морем, как Атлантида, — поэтому спасение на материке.
Смотрел я на ученых, наших и французов, слушал Чайковского и думал: социализм — это мышление и радость прошлого. На сегодняшний день новым является фашизм. Он ломится во все поры. Поэтому социализм, старея, становится консерватизмом (социалисты тянут к старому парламенту и старой демократии). Мы, коммунисты, к сожалению, блокируемся с социалистами, т. е. с консерватизмом. Не потому ли ученые так покладисты и в чиновниках — дуро-трусы. Много кричат о «народном» и о «демократии».
Страшный насморк. В Национальной библиотеке условился о приготовлении для меня книги по истории фр(анцузского) театра.
Завтрак около Halle, rue de la Reale, 6. Ресторан, открывающийся в 3 утра и закрывающийся в 15 часов. Интимно тесно. Запах рыбы, мяса и красного вина. Лица все те же. Весь прием проходит в жевании одной и той же пищи в одной и той же компании. Французы налегали на преподавание у нас фр. языка. Проф. Мазон открыл свою теорию о том, что «Слово о полку Игореве» написано в 18 в. автором, который подделывался под язык 12-го. Осинский оспаривал сильно.
Отдых. Роллан. Страдает о деле.
Москва тянет, Герман боится и поэтому тоже тянет. Я сам дал телеграмму с решительным запросом.
Певица Мария Освальд хотела бы ехать к нам. История обычная: в посольстве обещают, не исполняют обещаний и советуют поговорить со мной.
Обедал дома. Сперанский. Чем больше его вижу, тем он приятнее. У него удивительно серьезное отношение к жизни. Он ученый и артист.
Ввалился нахал Безыменский[174]. Этот лопоухий и коротконосый «гений» прямо принялся за пиво (Сперанского), за масло, за хлеб. Он из Праги. Там их принимали «как богов». Александровский — чудная умница. Поселил их в полпредстве. Как он удивительно тонко знает страну. Безыменский читал доклад перед 5000 аудиторией. При каждом упоминании имени Сталина — аплодисменты. А Красной Армии аплодировали 2 секунды. Вообще он, Безыменский, все культурные дела сделал, — во- на ять! Он будет писать про Париж, про весь прием. Вот как хорошо!
Мы со Сперанским слушали холодно. Сперанский уходя сказал: «Я этих болванов встречал у Горького. Это так — шапками закидаем. Вот такие долго проживут, они счастливы. У него никогда склероза не будет…»
Уж и верно. Сожрав и выпив все, молодец ушел. Вернулся за папиросами. Дубина!
Потом пришел Герман. Втроем хорошо беседовали, смеялись.
Хочу начать, пока я здесь нахожусь, посещать лекции по истории фр. литературы. Или по французскому языку.
Вместо этого, или вернее наряду с этим, я начал ходить в Нац. библиотеку для чтения по истории французского театра.
Утром пил чай и морковный сок. Чувствовал до обеда голод.
Совещался в полпредстве с дамами из Russie neuve[175]. Был с ними и один мужчина, но и он, скорее, дама.
С лицами, скованными важностью, пришли в посольство четыре наших поэта. Это прежде всего все тот же Безыменский, маленький Кирсанов, средний, в очках, Сельвинский и с лицом, похожим на символ, — Луговской. Конечно, это им не провинция Прага. Такого, как там, приема не будет.
Вечером был концерт в посольстве. Играли Чайковского. Я сидел в пустой гостиной рядом с концертным залом и смотрел через кисею занавеси на большом окне в сад. Над ним был серп луны. И это гармонировало с музыкой, сентиментальной и бледной, полной исканий синей птицы.
Кроме того, рассматривал boiserie[176] на потолке и стенах. Потолок и стены — белые, boiserie — золотые. И это очень прекрасно. Чем красивее внутреннее убранство дома, тем в нем легче жить одному, потому что в этом случае ты не один, а окружен руками, глазами, трудами, талантами и мыслью тех художников, которые украшали дом. Ведь вот передо мной эти boiserie, они выражение, слова, запечатленные на стенах и полотне великолепного художника. Раньше чем сделать малейший узор, художник усиленно думал. Примерял, прикидывал. Если внутреннее убранство особенно сильно действует, то является потребность быть наедине с таким убранством, ибо всякий другой будет отвлекать от него, а убранство требует общения и внутренней беседы с ним, потому что именно о впечатлении на вас, на меня и думал художник, украшавший дом. Нужно, следовательно, внутренне поговорить, пообщаться с ним.
Концерт был слишком длинен.
Эррио — кусок французского ума и таланта остроумно рассказывал о том, что завтра в парламенте он должен будет поддерживать то правительство, которое ненавидит, потому что всякое другое, пришедшее ему на смену, будет хуже. Недавно какая-то дама, выходя из автомобили и увидев на тротуаре Эррио, приняв его, видимо, за своего знакомого или мужа, покрыла тысячью ругательств.
— Я подумал, — говорил Эррио, — должен ли я вести себя как джентльмен, или как апаш. Решил действовать, как апаш, и cказал ей то, что она знает, а она мне ответила то, что я теперь знаю.
Мы смеялись.
Потемкин усиленно гонял нашу публику из кулуаров в концертный зал. Но, не желая поздно ложиться, я ушел по-английски.
Председатель Air France, говоря о нашем строе, определял его: «Это ведь еще не коммунизм. Это социализм. И при этом государственный социализм. Так как есть разница хотя бы в области потребительской, она, несомненно, создает аристократический слой. Будучи лучше обеспечен и следовательно более культурен, этот слой будет стараться закрепить за собой положение, будет давать своим детям более рафинированное воспитание, чем все другие слои».
Многие недоумевали, как может быть прямое, равное и тайное избирательное право без свободы слова и без права быть в оппозиции правительству.
— Будем ждать, как это у вас выйдет, — говорили французы.
Все жаловались на плохую организацию «Интуриста» и очень интересовались школами и положением женщины.
Вечером приготовлял вещи к отправке домой. Сперанский напился пьян. Со всеми прощался за руку, раздавал пятифранковые монеты.
По дороге на вокзал, в автомобиле, я стал было говорить об одной пьесе (с нами была дама). «Вот, — говорю, — в пивной сидит рабочий…» Сперанский добавляет: «И ссыт…» Потом извинялся. На вокзале нес несусветную ахинею и все искал женщин.
В последнюю минуту глядел из окна вагона, дал проф. Ланжевену коробку папирос. Профессору и нам было неловко. Проф. недоумевал и отказывался. Величественным жестом Сперанский заставил его взять.
Леночка Москвина (Бокий)[177] в толпе простонала: «Боже мой, главное, дарит ту пачку папирос, которую я специально ему подарила…»
Наговорив французам кучу неделикатностей (Александров[178] Ланжевену: «Я предпочел бы вас видеть в Москве», Сперанский Мазону [179]: «Я счастлив, что наконец уезжаю») — наши два профессора отъехали восвояси.
Прямо Русь Иоанна Грозного.