сходство. Он, князь Тюфякин, всегда слыл за непоседу, да и надо было на ночь проверить посольских людей: как бы чего не натворили, поддавшись незнакомому зелью или волшебству.
Вдали, там, где находилось строение, отведенное для сопровождающих посольство, слышались голоса. Князь Тюфякин неслышно приблизился и остановился под тенью платана. Несколько сокольников перекидывались словами и балагурили.
– Башку об заклад! Аббас шахово величество мертвого сокола и в грош не ставит!
– У каспийкой воды, где устье Терека, соколов не перечесть.
– Там и гнездарь-сокол, и низовой, и верховой в согласии дичь бьют.
– Эко диво!
– А кой сокол в полон угодит или ж опричь этой в другую беду, летит верховой сокол на выручку.
– Да ну? А не леший к ведьме на выучку?
– А кто сию дичь сказывая?
– Не дичь сказывал, а песню пел. Меркушка, стрелецкий десятник. Сам на Балчуге слыхал.
– Меркушка? Тот, что у боярина Хворостинина?..
– Угу.
– А песню-то упомнил?
– Вестимо. Назубок вызубрил.
– Сказывай!
– Не веришь? А ну, Семен, давай балалайку!
– Исфахан разбудишь.
– И это не в труд.
– Смотри, кому Исфахан, а кому не погань!
– Нишкни! Петь, сокольники!
– Валяй!
Рослый сокольник с двуглавым орлом на груди подкинул балалайку, ловко поймал и с ходу ударил по струнам.
Чуть шелохнулись заросли, но ни князь Тюфякин, ни сокольники не заметили купца Мамеселея. Не раз этот лазутчик бывал в Москве с персидским товаром, выгоды ради выучился говорить по-русски и потому особенно ценим был шахом Аббасом. В сад посольского ханэ проник он по известному лишь Эмир-Гюне-хану тайному ходу. Проскользнув в самую гущу кизиловых кустов, Мамеселей весь превратился в слух.
Под перепляс звуков балалайки сокольник выводил высоким голосом:
Прижимаясь к кустам, Мамеселей осклабился, словно по дешевке скупил товар. Он юркнул в самую гущу зарослей, и раздавленные ягоды кизила обозначились на его азяме кровавым пятном. Восклицаний сокольников купец уже не слышал, он бежал, как ящерица, слегка втянув в плечи бритую голову.
На башне дворца Али-Капу, на юго-западной стороне Шахской площади, взвилось оранжевое знамя со львом, сжимающим в лапе саблю.
Еще накануне исфаханский калантар повелел очистить Майдане-шах от всех продавцов и товаров. Площадь мгновенно опустела; к восьми часам утра она была тщательно полита. Город торжественно оповещался о желании шах-ин-шаха удивить послов Московского царства великолепием Ирана и мудростью его «льва», тени аллаха на земле, грозного шаха Аббаса.
Шах стоял на обширной площадке, высящейся над площадью. На должном расстоянии от властелина застыли мамлюки в белых тюрбанах, с копьями наперевес. Перед шахом угодливо изогнулся Мамеселей.
Лицо Аббаса точно застыло, лишь голубоватая жилка учащенно билась у виска. Охваченный яростью, властелин готов был вызвать прислужников с опахалами, дабы искусственным ветром умерить жар, опаливший его душу.
– А не принял ли ты, купец, ночного джинна за посла северного царя?
– Нет, шах-ин-шах, это был русский князь, сын Тюфякина.
– Хорошо. Но, может, он не слыхал песни своих сокольников?
– От первого и до последнего слова она была в пределах слуха посла.
– Хорошо. Но, может, смысл песни был не тот, который ты понял, а тот, который понял русский князь?
– Я слушал не для себя, шах-ин-шах, а для грозного «льва Ирана».
– Хорошо. Но не была ли эта песня подобна капле воды, упавшей на раскаленное железо?
– Нет, шах-ин-шах, она больше походила на глыбу льда, упавшую на сердце Мамеселея.
– Иди!
Мамлюки отвели копья. Купец исчез.
Сверкнув глазами, шах Аббас с силой сжал кулаки. Если бы «смиренный» Реза-Аббаси, придворный художник, захотел изобразить апогей свирепости, он не нашел бы лучшей натуры. Шах был наедине, он мог быть самим собой. Купец-лазутчик доставил ему лишь одну каплю истины, но она переполнила ту чашу правды, которую ему предстояло испить. Московские бояре и высшие священники решили любой ценой освободить царя Гурджистана, непокорного Луарсаба!
– Бисмиллах! – воскликнул шах, обращая взор к небу; он любил беседовать с аллахом, а когда аллах был занят – с Магометом, пророком его. – Ты, да прославится мощь твоя, посылаешь мудрость! Семьдесят тысяч архангелов сопровождают ее от изголовья к изголовью. Она ищет сердце, в котором нет любви к миру, чтобы войти в него и поселиться там. И вот она говорит архангелам: «Ступайте на свое место, ибо я нашла, что искала». Раб на другой день поутру изрекает мудрость, которую дал ему ты, аллах-повелитель! " Осененный небесной мудростью, я проявлю щедрость: один гам земли подарю я гурджи Луарсабу, – из гордости он откажется от большего. Тогда, в Гурджистане, мудрость не осенила меня, я предпочел держать пленного царя подальше от его страны – и тем занозил сердце Ирана. Царь ислама, я вижу неустойчивость чаш на весах судьбы. Ядовитые струи текут от Гулаби, заражая воздух. Я, «лев Ирана», сам подвергся воздействию его чар! Иначе не объяснить затмение разума, постигшее меня в Реште. Там я умертвил свою плоть! О мой бедный сын! О Сефи!.. Но ты будешь отомщен! Возмездие совершится за слезы Лелу! Булат-бек забыл, что, когда я в гневе, львы в пустыне начинают дрожать!
Мамлюки видели, как спокойно прогуливается по площадке шах. Время от времени он смотрел вниз, на площадь: там заканчивались приготовления к встрече послов Московского государства. У большого входа во дворец, на расстоянии двадцати шагов, уже стояло двенадцать отборных коней – шесть по одну сторону и шесть по другую, – сверкая великолепной сбруей, расшитой драгоценными каменьями вперемежку с алмазами. Убор двух скакунов был покрыт золотом с эмалью, а еще двух – шлифованным золотом.
На площадку вышел Эмир-Гюне-хан и, склонившись перед шахом, объявил:
– Видит Мохаммет, что русских послов одолело упрямство больше, чем надо.