Площадь перед двухэтажным бревенчатым зданием, где размещалась вторая полутысяча, живо заполнилась стрельцами в светло-зеленых суконных кафтанах. Бряцая саблями, они теснились к огромной бочке, на которой, запрокинув голову и не отрывая от губ серебряного мундштука, гордо возвышался сигнальщик.
– Э-гей, Брошка! Дуй до горы! Почитай, уже с полнеба сдул!
– А чево ему? У него в груди мех кузнечный!
– Здорово, стрельцы! Пошто сзывают?
– Оглох, что ли? На охоту!
– Да ну? С чего бы?
– Воевода подобрел! Вот с чего! С неделю маял Овчину – и неожиданно отпустил.
– Еще с ночи слух прошел, что пятисотенный партию рядит на туров окаянных.
– Шибко! А что это за туры такие?
Стрельцы недоумевающе переглядывались, но толком никто не знал. Откуда-то вынырнул приказный дьяк, просунул между стрельцов козлиную бородку, хихикнул:
– Памятуй, туры не иное что, как козлы скалистые, зад у них женский, похоть вызывающий, а рожища саженные, и сила в них дьявольская!
– Пакость разводишь, крыса! – гневно пристукнул саблей пятидесятник. – Турусы!
Горланили стрельцы, высказывали догадки, бились об заклад. Сторожевая служба в Терках утомила их, тянуло выйти из трех стен на простор, поразмять плечи, взойти на гребень, где летом снег, а зимой виноград. Внезапно стоявшие впереди зашикали, стрельцы стали оборачиваться к площадке, где блестел набатный барабан.
На площадке стоял Овчина-Телепень Оболенский, под его полковым кафтаном виднелась белая шелковая рубашка, обшитая по вороту мелким жемчугом, как бы подчеркивающая мирный характер его речи. Рядом с ним, взбросив стрелецкую шапку на копну волос, красовался Меркушка, стараясь незаметно хоть на полвершка стянуть щегольский сапог, который безбожно жал ему ногу.
– Чай, догадались? – окинул острым взором пятисотенный смолкших стрельцов. – На гребень иду туров стрелять!
– Как так?!
– Да так, с согласия воеводы. Спознаю чужую сторону.
– Одному идти, пятисотенный, непригоже!
– Что правда, то правда. А вы чай на мирном житье охудали?
– Охудали! Нам бы с тобой за охотою гулять!
– Вдругоряд! А ныне я с десятником Меркушкой.
– Смилуйся, Лев Дмитриевич!
– Прямой душой мечены! Для одного ильбо двух нечего трубу разрывать! А пойдем доброй партией! Допреж нас были кречетники, сокольники, ястребятники, а мы – турники.
– Ура пятисотенному! Пять сотен и забирай!
– Ловок больно, воевода дал-то две! Против приказа нишкни! Но тужить нечего! Одни со мной в горы, а другие на берег – беречь корабли персидские, что в Астрахань груз для Москвы везут. Царь наш государь с аббас-шаховым величеством в дружбе, а нам ту дружбу оборонять!
– Накрепко правду сказывай, кому в горы!
– Двум сотням! Меркушка, выкликивай!
Стрельцы сгрудились еще теснее, напряженно вглядывались в Меркушку, точно внушали ему свое имя, Меркушка про себя честил войскового сапожника, обещая как следует намылить ему шею, и, с трудом оттянув книзу сафьяновый сапог, стал громко вызывать стрельцов:
– Из сотни Шалина: Добрынка Кирпичников! Ортюшка Дудинсков! Дружинка Плотник! Осип Сапожник!..
При последнем имени Меркушка болезненно поморщился и бросил косой взгляд на синие сапоги пятисотеннего: «Вот ведь тоже из сафьяна, а впору. А мои, чай, шил черт босоногий!»
Сотник Шалин встрепенулся, ножнами провел черту, за которую переходили вызванные стрельцы. Меркушка продолжал выкликивать:
– Федька Прокусаев! Мокейкз Мясник! Сенка Горб Лысичин! Илейка Баран!
Выходили молодцы как на подбор – рослые, плечистые. В толпе стрельцов раздался гогот, кто-то выкрикнул!
– А мелкоту, ради дружбы, аббас-шахову величеству!
– Вы женатые, а мы бобыли, – огрызнулись названные, – опричь каши, нам терять нечего!
– А попа Родиона забыли?
– О-го-го! И Пашку Дняпровца! И Агафашку Воинка!
– Пошто, пятисотенный, нас не призвал? Не доросли?
– Недоросли! – согласился сотник.
– Из сотни Черствого: Федька Ворон! Якимка Гречихин! Васька Горбун!..
– Вот тебе и горбун! От пупа до башки – почитай, верста!
– Такому-то всегда льгота!
– Э-гей, береговые! Садись под тын да сади алтын!
Шумели стрельцы, подсаживали на крюк слова, отшучивались. Пятисотенный согнал с губ улыбку, ударил саблей по барабану:
– Слушай, стрельцы! В горах прибыль великая! Набьем туров премного, вдосталь, не обидим!.. А теперь велю охотникам заряд в путь собирать да корм. Телег не брать – бремя лишь, запас класть в сумки: по пол-ляжки баранины, да луку, да чесноку, да соли, да хлебов по четыре!
– А пушки? А к ним зелья и ядер?
– Не брать! Охота – не бой! А чтобы не засекли черкесские стервятники, по землям коих проходить будем, надеть доспехи и шлемы, поверх же их черкесские бурки. Коней осмотреть накрепко: не хлябают ли подковы, да ввинтить шипы для твердых троп! Запас для пищалей брать полный. А выступим, даст бог, через два часа на третий!
Стрельцы, отобранные в партию, окружали Меркушку, забрасывали вопросами. Меркушка отмахивался:
– Я того не ведаю!
Не угоманивались стрельцы, били шапками оземь, ходили вприсядку. Остающиеся посматривали на «счастливчиков» с завистью. Охотники добродушно утешали:
– Знамо дело, гребень не берег, а и на берегу охота обильна. Птица там всякая, пеликан…
Пока под неослабным наблюдением Меркушки ездовые стрельцы проверяли коней и набивали запасом патронные сумки, Овчина-Телепень-Оболенский получал от воеводы Хворостинина последний наказ: «биться против прежних сражений вдвое». В казачьем же таборе, вблизи Терков, хорунжий Бурсак, по сговору с воеводой, ударил всполох:
– Эгой-да, казаки, выходи на круг!
Между островерхими шатрами и телегами, двумя кольцами окружавшими табор, показались Среда, Белый и Каланча. Казаки скинуди жупаны и стали поднимать оглобли и налаживать стражу, дабы кто из приказных сыщиков или подслушников ненароком не втерся в сборище.
Горели костры, и из-за дыма раздавался клич есаульцев, обходивших табор:
– Собирайтесь, казаки молодцы, ради войскового дела!
На площадь, где чернели гарматы, хлынули терцы, на ходу заламывая набекрень смушковые папахи, или вскидывая на плечи бахчисарайские пищали, или закуривая люльки.
Сходились здесь и давно осевшие на Тереке казаки и выходцы с чудного Днепра, с тихого Дона, с далекого Яика. Одни, в атласных шароварах, щеголяли дырявыми чоботами, другие бархатными кафтанами прикрывали рубище, у третьих на буро-желтой старой сермяге ярко блестел золотой пояс, а у иных вместо плаща развевался персидский ковер или турецкая шаль. Самые разудалые были по пояс обнажены, с бритых голов лихо ниспадали оселедцы, а черные, как смоль, или белые, как вишневый цвет, усы свисали на