не опереться о плечо внука, никогда не благословить внучку, идущую под венец, я уехал, не сказав ни слова, теперь я уже все знал и знал, что не вернусь в Шартр, произошло то, о чем я, не смея вымолвить вслух, мечтал, и опять, хотя это произошло, я не почувствовал облегчения, в лесу меня догнала Бланш, конь ее был взмылен, с морды клочьями летела пена, но сама Бланш не выглядела усталой, она сказала: все дети ушли сегодня утром из Шартра, знаю, — сказал я, говорят, — помолчав, продолжала она, — что во главе огромного и с каждым часом растущего полчища детей идет по нашему краю, возглашая в селеньях и городах: Господь всемогущий возвестил мне, чтобы, противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, дети христианские не оставили своим милосердием город Иерусалим… знаю, — перебил я ее, а он, навеки заточенный в тяжелый гроб, бездыханный и бессловесный, погружающийся в шум и холод смертоносных вод, а потом выброшенный ими на пустынный берег, чтоб почить, наконец, навечно в тяжелом гробу, он опять был рядом со мной, две ночи и два дня мы ехали, меняя несколько раз направленье пути, так как разные среди людей кружили слухи о том, куда движется этот крестовый поход, крестовый поход без него, покоящегося в тяжелом гробу, но порожденный его желаниями, темными страстями его тела, гниющего ныне в тяжелом гробу, наконец, на третий день, в самый полдень, когда мы выехали из леса, я увидел их под бескрайним небом, было их так много, что, казалось, вся равнина внизу плывет, мерно колышась, над этой колышащейся равниной возносились, сверкая на солнце, кресты, хоругви и образа, они тоже неторопливо плыли вперед, сливаясь с несметным множеством голов в одно целое, а над всей этой неторопливо плывущей, медленно колышащейся равниной взвивалось многоголосое пенье, потом, поравнявшись с шествием, я видел уже только посеревшую белизну платьев и туник и лица, обожженные весенним солнцем, лица тысячи мальчиков и девочек в тесных рядах, раскрасневшиеся, потные, с широко открытыми ртами дети пели, но мне, едущему на коне рядом, казалось, что их рты открыты от удивления, сковывающего маленькие фигурки в посеревших белых платьях и домотканых холщовых туниках, тяжелым облаком висела в воздухе взметенная двумя тысячами босых ног пыль, дымилась под ногами сухая нагретая солнцем земля, дети шли плотной толпой, голова к голове, плечо к плечу, бок о бок, сбившись в громадное ослепшее стадо, ослепшее, потому что никто в толпе не видел ни неба, ни земли, ничего, кроме голов и плеч идущих впереди, не мог видеть, они шли, тесно сгрудившись, будто из близости своих тел черпали силы для предстоящего неведомого пути, а пронзительный крик, издаваемый тысячью детских голосов, крик, вырывающийся из тысячи разверстых в недоумении ртов, раздирал огромное пространство над этим тесно сбитым, медленно, в пыли, под палящим солнцем движущимся скопищем, во главе этой колышащейся, катящейся вперед равнины шел он, за его спиной гремело многоголосое пенье, но сам он был спокоен и тих, шел, выпрямившись, легко касаясь босыми ногами земли, и лишь у него, единственного среди всех, равнина перед задумчивым взором была неподвижна, я видел его в третий раз, но впервые при свете дня, сейчас вот так, одиноко идущий, он показался мне моложе, чем когда я видел его в окружении ночных теней, я подъехал к нему, и он тотчас остановился, остановилось также все шествие, и пенье стало постепенно стихать, ты меня узнаешь? — спросил я, да, — ответил он, а вокруг уже была тишина, я соскочил с коня и сказал: ты не захотел пойти со мной, что ж, тогда я с тобой пойду, а говоря так, думал: никто больше тебя не нуждается в любви и заботе, никто меньше тебя не знает жизни и не знает людей, ты беспомощен, как слеза, и более одинок, чем самый одинокий человек на земле, и растерян больше, чем любой из потерявших себя на этой земле людей, ты одинок и растерян, хотя за тобою огромная следует толпа, никто больше тебя не нуждается в любви и заботе, я сказал Бланш: слезай с лошади, а когда она беспрекословно повиновалась, взял ее коня за узду, другой рукой схватил поводья своего белого андалузца и подвел обоих коней к Жаку, выбирай, какой больше нравится, — сказал я, — раз ты возглавляешь крестовый поход, нельзя тебе идти, как всем остальным, пешком, возьми, какой тебе больше по вкусу, а я буду ехать рядом и исполнять все твои приказанья, он стоял в двух шагах от меня, хрупкий и светловолосый, одинокий и растерянный, даже в своей красоте одинок, близкий и более далекий, чем когда-либо, я сказал негромко, чтобы не так было слышно в моем голосе отчаянье: сделай, как я прошу, он, будь сегодня жив, поступил бы так же, Жак помолчал немного, потом сказал: нет, я буду идти пешком, как все, ты ж, если хочешь, можешь ехать верхом, тогда я без единого слова вытащил из ножен свой короткий охотничий меч и с маху по самую рукоять всадил острие в гладкую лоснящуюся шею своего скакуна, он лежал у моих ног с бельмом смерти в глазах, белый и огромный, предсмертная дрожь сотрясала его брюхо и стройные ноги, а когда я склонился над ним и вытащил меч из шеи, из раны ручьем стремительно хлынула кровь, дай, — сказала Бланш, протягивая руку к мечу, я молча ее отстранил и, отведя в сторону второго коня, снял с него седло и забросил в траву, а потом вынул изо рта удила, конь, чувствуя поблизости запах крови, раздувал ноздри и беспокойно прядал ушами, я сильно хлестнул его по крупу ременной уздой, он взвился на дыбы и, получив еще раз уздой, поскакал прочь, я проводил его взглядом, он мчался стремглав по плоской равнине, и желтая туча пыли взметывалась из-под его копыт, к Жаку — нагретый воздух пропитывался густым запахом свежей крови — к Жаку подошел черноволосый мальчик с большими темными и влажными глазами, на нем было темно- зеленое, до половины голени, шерстяное платье, какие обыкновенно носили горожане, он сказал: мы ничего не ели со вчерашнего дня, Жак, мы голодны, позволь, мы сделаем это, я сказал: позволь, они сделают это, и тут увидел стоявшую неподалеку девушку, она была очень красивая, светлая, и слезы текли у нее по щекам, потом я узнал, что зовут ее Мод, что она любит Жака и поддержала его, когда, более одинокий, чем самый одинокий человек на земле, он впервые сказал: Господь всемогущий возвестил мне, чтобы, противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, дети христианские не оставили милостью своей и милосердием город Иерусалим, я тогда ее ненавидел, ненавидел ее слезы и повторил еще раз: если они голодны, позволь, они сделают это, им нельзя быть голодными, мяса хватит на всех, посреди пустынной, палимой солнцем равнины в самый полдень запылал огромный костер, и тут я впервые, хотя видел его уже в третий раз, заметил у него на правой руке перстень, глупец, — подумал я, глядя в костер, вокруг которого, словно громадные мотыльки, сновали мальчики в туниках, едва прикрывающих наготу, а другие сдирали с убитой лошади шкуру, глупец, рука, которую украшал этот перстень, гниет теперь в тяжелом гробу, а ведь она обнимала меня каждую ночь, блуждала в темноте по моему телу, глупец, — запах кровавого мяса расползался в нагретом солнцем воздухе — глупец, кого ты любишь и кого вожделеешь? когда они расхватали недожаренное, почти совсем еще сырое мясо, я сказал: прикажи им запеть, и он так и сделал, еще не успели обсохнуть омоченные свежей кровью кости и тяжелые мухи тучами над ними роились, когда, прости, отец, — сказал Алексей, — мое затянувшееся молчание, но как только исповедь подошла к концу и осталось лишь в двух-трех словах рассказать о том, что со мной было дальше, я подумал, что перед завершением исповеди надо еще раз вернуться в прошлое, дабы, побывав в нем, убедиться, что моя совесть чиста, что ничего из своего прошлого я не утаил и рассказал все доподлинно так, как оно было на самом деле, благодетеля своего и опекуна в шалаше пастуха Жака я не нашел, а отыскал уже на рассвете, впустую проблуждав по окрестностям целую ночь, ранним утром мы возвращались в Шартр, и тогда произошло это, ничем не искупленное несчастье, тяжелое, всей своей жесткой толщей впитавшее влагу сукно рясы по-прежнему неотвязным пронизывающим холодом обнимало тело старого человека, тяжело припечатывая землю отекшими ступнями, он думал: я, старик, у которого уже нет иных стремлений, кроме как уберечь вступающих в жизнь от ошибок собственной молодости, я, чье тело уже ни в ком не может возбудить желанье, хотя это же полумертвое тело, это же тело, обтянутое дряблой кожей, до сих пор продолжает сотрясать благословенная и исступленная дрожь вожделенья, я, которого никто не захочет обнять, чтобы запечатлеть на моих увядших губах поцелуй и прижаться устами юности к моим уже увядшим устам, я, обманывающий самого себя и обманывающий тех, кого могу обманывать, чтоб обмануть самого себя, я, призываемый смертью, но все еще жаждущий отдаться молодости, не знающий удовлетворения, ибо желание догнать уходящую молодость не может быть удовлетворено, я, который отверг все блага и богатства и, как предательский след, стер из памяти живых свое имя, Боже, смилуйся надо мной, Боже, я, который, будучи обуян гордыней неправедного смирения и одержим ложной идеей служенья добру, взвалил на свои плечи непосильный груз, я думал: если Бог действительно коснулся перстом мертвой земли и с земли восстала молодость, обещая свершенья, дотоле недоступные никому из живых, Боже, да будет так, я думал: я, не чуждый никакого греха, я, изведавший в полной мере всяческие заблужденья, я, которому, несмотря на монашеское облачение и дряблую кожу, и увядшие губы, и стопы, являющие собой оскорбление радости и гармонии, равно знакомы дно темных бездн и призрачный блеск неисполнимых желаний, я, великий и всемогущий Боже, слышал его, когда он думал: великий и всемогущий Боже, которого никогда не было и нет, великий Боже, существующий лишь потому, что существуют наши несчастья, я слышал все его
Вы читаете Врата рая