когда я затрубил в рог, а он поспешил спрятаться от меня у Жака в шалаше, он нас бил, она, как и я пробудившись от тяжелого сна, попыталась найти защиту от первых ударов во мне, поскольку я был ближе всего, но потом, увидев его, увидев, что мы наги, а он одет и бьет нас арапником, стремительно выскользнула из моих объятий и, крича, будто ее резали, убежала, я продолжал лежать на своем плаще, он стоял надо мной и без устали меня бил, если тот человек в самом деле был когда-то моим воспитателем, он верно сказал: когда прицеливаешься и выпускаешь стрелу, больше расслабляй мышцы, усилие должно быть внутри тебя, глубоко скрытым, твоя натуга никому не должна быть видна, я лежал, принимая сильные, до крови рассекающие кожу удары, внезапно он перестал меня бить и, стоя надо мной, замер, я спросил: почему ты меня бьешь? потому, что я переспал с этой шлюхой, или потому, что, спрятавшись от меня у Жака в шалаше, ты вынужден был меня обмануть? тогда он отбросил арапник, опустился рядом со мной на колени и, желая убежать от меня, а также, наверно, и от себя, заключил меня в объятья, я знал, что он обнимает меня в последний раз, и, когда он делал со мной то, что привык делать всегда, закрыл глаза, чтобы он не заметил в них слез, я стыдился этих слез, ненавидел свою слабость и тогда дал себе клятву, что никогда в жизни больше не заплачу, потом я еще раз приехал на это место, была ночь, я стоял под деревом, где он бил меня, лежащего, а потом в последний раз обнимал, я не думал о нем, с того рассвета прошло не больше недели, но и тот час, когда он меня бил, а потом в последний раз обнимал, и более поздний час, когда, ощущая только холод в сердце и холод в пальцах и на губах, я смотрел на широко разлившиеся, желтые и вспененные воды Луары, а его уже не было, все те часы, от которых меня отделяло не больше недели, казались таким далекими, точно прошло много лет, я не думал о нем, когда вновь оказался в том самом месте, не думал о нем, но не чувствовал себя от него свободным, он как будто все это время стоял рядом со мной, да и позже, когда, дождавшись наступления сумерек, после того как пастухи уже согнали с лугов стада и тихо и пусто стало вокруг, я подъехал к шалашу Жака, он тоже будто стоял возле меня, я думал: тебе, покоящемуся в тяжелом гробу, в темном склепе под тяжелыми могильными плитами, никогда уже не увидеть того, кого, увидев однажды, ты полюбил, хотя меня, пребывавшего при тебе неотступно, полюбить не сумел, никогда больше тебе уже не вымолвить слово: люблю, а вот я живой, я сейчас увижу его и смогу сказать то, чего тебе уже не сказать, перед шалашом тлел костер, видно, только что разожженный, но Жака возле костра не было, он вышел из шалаша и показался мне еще прекраснее, чем тогда, когда я увидел его впервые, я спросил, не слезая с коня: ты меня узнаешь? да, — ответил он и, помолчав, спросил: ты один? как видишь, ищешь своего господина? нет, — ответил я, — на этот раз не ищу, после чего спешился, он молчал, не хочешь пригласить меня в свой шалаш? — спросил я, тогда он, посторонившись, сказал: входи, слабый отблеск костра едва освещал темное и тесное пространство внутри, в углу лежала подстилка из оленьих шкур, ты здесь спишь? да, — ответил он, я чувствовал его близость и мог бы коснуться его рукой, чувствовал его наготу под полотняной деревенской туникой, на мгновение мне показалось, что в царившей под сводом шалаша тишине я слышу учащенное биение его сердца, мне хотелось сказать: здесь, на этой подстилке, он обнимал тебя и говорил, что любит и будет любить всегда, мне хотелось это сказать, но я молчал, а потом наконец сказал: ты спрашиваешь, ищу ли я своего господина, не ищу, зачем искать того, кого больше нет? сам же думал: видишь, ты, стоящий возле меня, незримый и несуществующий, знай: я дышу, вижу и слышу, и пришел сюда вместо тебя, я, а не ты, заточенный в тяжелом гробу и уже бессильно гниющий, сейчас скажу: если ты пойдешь со мной и при мне останешься, я сделаю все, что ты пожелаешь, буду служить тебе и тебя защищать, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, буду далек, если ты потребуешь, и близок, если позволишь, буду стеречь твой сон и разделять любые печали, потому что люблю тебя и твое присутствие мне нужно, как воздух, я люблю тебя с первой минуты, с тех пор, как увидел тебя, склонившегося над догоравшим костром, люблю, хотя и не знаю, рождена ли моя любовь только мной и тобой, только нами двоими, тобою и мной, или ее пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, не знаю, узы ли, связующие нас с тобой, эта любовь или упорно не гаснущий отблеск любви иной, той, что первое свое слово успела вымолвить только раз, а затем канула в холод и шум смертоносных вод, чтоб уже никогда не претвориться в тело и слово, не знаю, откуда взялась моя к тебе любовь, но, где б ни почерпнула она свое начало, откуда бы ни пришло наваждение, я никогда не перестану тебя любить, ибо если я существую, то лишь затем, чтобы, нелюбимый сам, всей душою и плотью своей утверждать потребность в любви, так думал я в обступившей нас гробовой тишине и уже понимал, что мне нечего больше сказать, еще я подумал: ты, придавленный тяжелыми могильными плитами, я не думаю о тебе, но от тебя не освободился, и тут Жак сказал: уходи, ты не пойдешь со мной? — спросил я, нет, — сказал он, а потом спросил: ты был с ним? да, весенние реки коварны, и не смог спасти? не смог, — ответил я, — это произошло очень быстро, так камень идет на дно, и опять воцарилась тишина, огонь в костре, который никто не поддерживал, видимо, угасал, так как в шалаше стало совсем темно, но и во мраке я продолжал ощущать его близость, мог коснуться его рукой, уходи, — сказал он, тогда я снова спросил: ты не пойдешь со мной? уходи, — сказал он, я вышел, сел на коня и, во второй уже раз, поскакал вперед, к влажным пастбищам, лежащим внизу, но если тогда, в ту первую ночь, меня переполняли любовь и ревность, то теперь я чувствовал только отчаяние в сердце да пронзительный холод в пальцах и на губах, потом я остановился на краю луга возле того самого дерева, под которым он бил меня, лежащего на земле, своим арапником, а потом в последний раз обнимал, девка та появилась неожиданно, подошла ко мне и сказала: этот страшный человек опять будет нас бить? раздевайся, — ответил я, — его уже нет, он лежит в тяжелом гробу и единственное, что может делать, — поспешно гнить, потом, лежа подо мной, обнаженная, она спросила: он тебя прогнал? я взял ее, ничего не сказав, она смеялась и стонала, я входил в нее, как в широко разлившиеся, желтые и вспененные воды Луары, но перед моими открытыми глазами стояло лицо Жака, я растягивал медленно нараставшее наслажденье, чтобы подольше не исчезал этот образ, а она смеялась и стонала, любовь это только клубок недостижимых желаний, — думал я, — любовь приносит только страданья, а вот темное наслаждение рождается и живет среди ненависти и презренья, вдруг я услыхал под собой, но словно бы из дальней дали донесшийся ее короткий вскрик, прозвучавший как стон настигаемого смертью зверя, и, услышав этот короткий вскрик, почувствовал себя господином и повелителем, да, я со своей неторопливой и терпеливой мужскою силой мог чувствовать себя господином и повелителем, я был господином и повелителем этого тела, мною преображенного в покорность и стон, я твердил в мыслях: пойдешь со мной? а когда после бессонной ночи наступил рассвет, сказал: если хочешь, чтоб так было каждую ночь, можешь пойти со мной, куда? — спросила она, не все ли равно, — сказал я, — в графской опочивальне, в пустыне или в лесу, днем или ночью, лучше тебе не будет ни с кем, и она со мною пошла и каждую ночь получала то, что я ей обещал, но и с нею наедине, и среди друзей одна мысль не покидала меня, одна и та же неотвязная мысль: что-то должно произойти, что-то должно произойти во мне или вне меня, у меня было все, что может иметь человек, я был теперь Алексеем Вандомским, графом Шартрским и Блуаским, я, византийский грек Алексей Мелиссен, восемь лет назад спасенный из горящего дома и горящего города, неполнолетний еще, но законный граф, потому что Луара широко разлила свои вспененные желтые воды, однажды, когда мне не спалось, а она спала, я встал, не дожидаясь рассвета, город еще не проснулся и ворота были закрыты, я поехал куда глаза глядят и, едва забрезжило, увидел идущую по равнине толпу в полсотни детей и подростков, девочки были в белых платьях, некоторые с венками из полевых цветов на голове, мальчики — в домотканых холщовых туниках, впереди темноволосый мальчик нес крест, я загородил им дорогу своей лошадью, спросил: куда вы идете? мальчик, державший крест, сказал: в Иерусалим, ты знаешь, где Иерусалим? — спросил я, не знаю, — ответил он, как же вы туда доберетесь? не знаю, — сказал он, — все дети идут в Иерусалим, потому что там Господь наш, Иисус Христос, я посторонился, они миновали меня и пошли дальше по огромной равнине, тогда я поскакал в Клуа, но на лугах, где паслись стада, только несколько дряхлых старцев стерегли коров, я спросил одного из них: где ваши пастухи? он поднял на меня выцветшие, почти ничего не видящие глаза и, опираясь одной рукой на клюку, другую, трясущуюся, поднял над головой, которая у него тоже тряслась, да падут все несчастья, — сказал он скрипучим старческим голосом, — да падут все несчастья, голод, чума и позор на этого приблуду, который, обезумевши сам, заразил безумьем наших детей и внуков, будь проклят он и имя его, чувствуя, что бледнею, я спросил: кого ты так проклинаешь, старче? его проклинаю, — ответил старик, — приблуду этого, который, верно, отродье самого Сатаны, приблуду, что с помощью дьявольских штучек попутал наших детей и внуков, его проклинаю я и его имя, и душу его, и тело, знай же, — говорил он, — нет у нас больше ни детей, ни внуков, и в других деревнях окрест тоже пусто, ни детей, ни внуков там не осталось, всех обморочил и заразил своим безумием этот проклятый приблуда, гляди, — он воздел обе свои трясущиеся руки, в одной продолжая держать клюку, — посмотри на эти руки, никогда уже этим рукам
Вы читаете Врата рая