орудия пытки. Организм теоретика не подготовлен к таким встряскам. Открылась язва желудка, и Турчин решил уехать. Перед отъездом он говорил мне, что жалеет о своей горячности: жаль навсегда покидать Россию. Но прошли годы, и он прижился в Америке. Недавно приезжал погостить; возвращаться не думает.

Из этого примера видно, что у Андропова была богата» полицейская фантазия. Он все время придумывал новые страхи. Если вы втягиваетесь в бой, то перестаете бояться пуль и снарядов. Тогда придумывают танки или еще что-то — и надо бороться с новым страхом. По моему опыту, универсального бесстрашия не существует. Мужество военное, гражданское, метафизическое — совершенно разные вещи. И мало кто умеет обобщить опыт бесстрашия и переключать его с одной клеммы на другую. Герои Советского Союза оказывались мокрыми курицами в литературной борьбе. И почти каждого человека можно напугать (Оруэлл показывает это в романе «1984»).

Я помню, какое тягостное впечатление произвело на меня убийство Кости Богатырева, переводчика Рильке, вызвавшего чем-то недовольство товарища волка — кажется, своими контактами с иностранцами. Входить в подъезд и думать, что сейчас тебя бутылкой по голове… Брр! (А. Д. Сахаров обработал статистику несчастных случаев с диссидентами и выяснил, что вероятность случайной гибели диссидента на порядок выше, чем у недиссидентов.)

То же самое — психушки. Поэт и проповедник Сандр Рига (Александр Сергеевич Ротберг) очень ярко описал, какой ужас в нем вызвала угроза психиатрической расправы (а потом осуществление этой угрозы). К сожалению, журнал «Чаша» (1989, № 4) издается только в 100 экземплярах; хотелось бы увидеть рассказ Ротберга в газете. Тем более что преступники-врачи все на своих местах и могут мучить других.

Наш народ — алкоголик страха. После тех цистерн, которые мы вылакали при Сталине, достаточно загнать в психушку одного — и у миллиона душа уходит в пятки. Такую же роль играют слухи о погромах. После каждого бесчинства «Памяти» десятки тысяч интеллигентов срываются с места и бросаются в ОВИР. А не к избирательным участкам, где они могли бы помешать номенклатурным кандидатам.

Один из моих старых друзей, посаженный при Ежове и на показуху выпущенный Берией, сохранил на всю жизнь привычку сидеть лицом к двери, как заставляли в камере. Такие психические травмы, иногда незаметные, остались у многих… Мой друг не участвовал в демократическом движении, потому что не был уверен в себе. Я уважал его трезвую оценку своих сил. Вполне понимаю, какой страх охватил бывших узников сталинских лагерей — Якира, Красина, Дудко, — когда их снова пригласили на Лубянку. Нечто вроде удара по старой ране. Даже бесстрашный А. Гинзбург в начале 60-х пережил минуту колебания, и его статейка (дописанная редакцией) попала в «Вечерку». Он был очень молод, учился на опыте — и выучился: с этих пор колебаний не было. От зрелого человека, от пастыря душ можно ждать трезвого сознания своих слабостей. Или не пей вина, или умей платить за перебитую посуду. К несчастью, сбивает человека тщеславие, желание сыграть роль. Я не могу осуждать слабость (например, женщины, выдавшей архив Солженицына и покончившей с собой). Но претит тщеславное нежелание сознаться в своей слабости и склонность подписывать необеспеченные векселя.

Петра Якира очень долго не хотели арестовывать. По чьему-то приказу его специально велели задержать на несколько часов, чтобы не попал на Лобное место, под неизбежный процесс и ссылку. Тех, кто способен стать подлинными вождями движения, сразу изъяли, а Якира оставили и Красина оставили — пусть красуются на авансцене, пусть побольше натворят и созреют для покаяния, когда прижмут к стенке.

Якира вытолкнула в первый ряд фамилия отца. Сперва это ничем не грозило: собирал престижные подписи против реабилитации Сталина, потом — против нарушение законности в серии процессов, начатых делом Синявского и Даниэля. Потом стало ясно, что зубы у щуки не выпали, и с помощью проверенных рычагов авангард движения был отсечен от своей армии. Сочувствующие не перестали сочувствовать, но монополия государства на все рабочие места поставила их перед выбором: или гражданское молчание, или идти работать дворником. Анатолий Якобсон вынужден был сперва оставить школу — его ученики были в отчаянии, а потом, втянувшись в издание «Хроники», оказался перед выбором: лагерь или отъезд. У него не было никаких склонностей к эмиграции, он предпочитал лагерь. Но сын поставил ультиматум: если отец не воспользуется случаем, то он сам, достигнув совершенных лет, будет добиваться отъезда. Мальчику в своем роде повезло: ему трижды пришлось встречаться с людьми (взрослыми, ответственными за свои поступки), которые говорили ему, что готовы задушить его и всех евреев собственными руками. Для Анатолия это была очередная гримаса жизни, полной гримас; но для Сани — тем детским впечатлением, которое все определяет. Под двойным нажимом Анатолий уехал. В Израиле к нему были очень внимательны, напечатали работу о революционном романтизме — опыт идеологии диссидента, основанный на учении Толстого (недавно перепечатано в «Новом мире»), — но он так и не пустил новых корней и во время одного из приступов депрессии покончил с собой.

Незримый круг очертил людей, перешагнувших через страх, и отделил от всех остальных. Внутри круга осталась добровольная штрафная рота, готовая лечь животами на колючую проволоку. Издание «Хроники текущих событий» пришлось законспирировать, иначе просто ничего бы не вышло, но попытка избежать подполья продолжалась. Основные начинания диссидентов — инициативная группа по созданию общества прав человека, «Группа Хельсинки» — были открытыми. Участники групп превращали себя в живую мишень. Огонь по мишеням велся довольно скованно, мешала гласность, созданная иностранными корреспондентами, но все равно быть живой мишенью нелегко. Якир и Красин постоянно подогревали себя фронтовыми «сто грамм», сознанием славы, которую видели в глазах поклонниц, международной известностью. В камере, в одиночестве, все это исчезло. Выдерживали люди, не думавшие о том, как они выглядят, и не нуждавшиеся в славе. Тщеславие сдавалось.

Одно, впрочем, можно сказать в пользу Якира: он не пытался оправдываться и не публиковал — как Дудко — писем и статей, возвеличивавших отступничество. Когда старый знакомый попросил объяснить его поведение, бывший вождь коротко сказал: «Я сука». Когда-нибудь, после мук искупления, ангел протянет ему эти грубые слова, как луковку — злой барыне, и выведет из преисподней.

Удары КГБ выводили из строя одного за другим, а взамен в «Группу Хельсинки» вступали мнимые диссиденты, отказники, добивавшиеся разрешения уехать. Не помню, у кого я познакомился с Юрой Мнюхом — у Турчина или Гинзбурга (какое-то время они жили рядом на улице Волгина). Мнюх оказался моим соседом, домой шли вместе, разговорились. Пару раз я к нему заходил. Один раз застал заседание «Группы Хельсинки». В центре Юра, добросовестно, но без энтузиазма пытавшийся вникнуть в текст, который они редактировали. Одесную Мальва Ланда, горячо отстаивавшая каждое слово. КГБ не без остроумия обвинил ее в поджоге собственной квартиры. Метафизически в этом что-то было. Из четырех стихий Мальве досталось больше всего огня, немного воздуха и совсем мало воды и земли. Она горела правами человека так же, как революционеры — своими программами. Зато Анатолий Щаранский, сидевший ошую, даже не пытался сделать вид, что дискуссия его занимает. Несколько раз диссиденты его просили быть переводчиком (он хорошо говорил по-английски), а потом он решил, как и Юра, подразнить начальство — пусть вышлют. Юру выпустили за бугор, а Щаранского посадили и хотели добиться покаяния. Казалось бы, какое дело сионисту, что о нем будут думать и говорить в России: лишь бы выпустили. Но неожиданно расчет провалился. Чувство собственного достоинства оказалось сильнее страха (ему грозили расстрелом). Разозлившись, гэбэшники влепили ему огромный срок за шпионаж. Шпионажем был список евреев- отказников с указанием их бывшего места работы. По этому процессу мой приятель Виталий Рубин заочно проходил в качестве резидента какой-то разведки. Виталий (уже успевший уехать и не успевший разбиться насмерть в Негеве) писал нашим общим друзьям: «Сижу и думаю, где бы я сейчас сидел…»

Антисталинская речь принесла мне еще одну дружбу, с семьей Мюгге-Великановой. Началось это довольно смешно, неожиданным звонком в дверь. Меня не было, открыла Зина. «Здравствуйте, — сказал человек. — Я ваш поклонник». — «???» — «То есть вашего мужа», — поправился Сергей Мюгге. Он и его жена Ася (Ксения Михайловна) Великанова жили совсем возле, в соседнем корпусе (вообще почти все диссидентство размещалось между Ленинским проспектом и улицей Волгина. «Узок был их круг»). Супруги были под стать друг другу по смелости и даже некоторой авантюрности характеров. Несколько лет спустя с их фамилий начиналось знаменитое дело о самиздате, по которому было привлечено несколько десятков человек. Мои сочинения 60-х годов сразу попали на эту фабрику; кажется, через те же руки они уходили и за границу (я сам тогда ничего не посылал и оставлял публикацию стихии).

Сергей напечатал за границей книгу, в которой обрисовал себя лучше, чем я могу это сделать. Мне остается рассказать об Асе, неожиданно привязавшейся к Зине, к ее стихам, к ее елке. Ася напоминала

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату