отчетливостью осознал, что его личная, пусть и жестокая, беспощадная война с богатыми сеньорчиками и все его горделивое презрение к власти оказываются детскими играми по сравнению с тем противостоянием, о котором говорили здесь. Встреча с повстанцами перевернула всю его жизнь. Он с изумлением осознал, что для этих ребят несправедливость вовсе не является неотъемлемым элементом мироустройства; нет, с их точки зрения, она была искажением нормального хода развития человечества, той самой ошибкой, которую непременно следовало исправить; поняв, что эти борцы за справедливость готовы разрушить все барьеры, мешающие ему и его близким жить достойной жизнью, он понял, что готов посвятить остаток своих дней борьбе за это правое дело.
Участие в повстанческом движении стало для молодого человека не только делом чести, но и важным этапом личного взросления. Одно дело — полосовать ножами или молотить цепями черные косухи, и совсем другое — взять в руки настоящее оружие и вступить в борьбу с властями. Даже он, оказавшийся на улице едва ли не в младенчестве и сумевший выжить в нечеловеческих условиях, он, не знавший страха, не отступавший в драках с другими бандами, не просивший пощады или снисхождения в подвалах полицейских участков, он, для кого жестокость и насилие были постоянными спутниками в жизни, — даже он не мог предположить, до чего ему придется дойти и какие границы преступить в ближайшие годы.
Поначалу ему стали давать самые разные поручения в столице; с этими делами он справлялся лучше многих: ему очень пригодилось, что он знал город как свои пять пальцев; он писал лозунги на стенах, печатал и распространял листовки, расклеивал революционные плакаты, организовывал подпольное производство одеял для партизан, доставал и переправлял оружие, воровал медикаменты, убеждал и вербовал сочувствующих, подыскивал безопасные места, где можно было переждать очередную облаву, а в перерывах не забывал посещать все тайно проводившиеся занятия по военной подготовке. Вместе с товарищами по оружию он научился обращаться с пластиковой взрывчаткой, делать бомбы из подручных материалов, перерезать кабели высокого напряжения, взрывать рельсы и дороги, чтобы у власти и у народа сложилось преувеличенное впечатление о численности и организованности повстанцев; это помогало привлечь на свою сторону нерешительных, повышало моральный дух самих партизан и сеяло в лагере противника сомнения и страх. Поначалу в прессе подробно освещали эти криминальные происшествия, как их называли власти. Затем было отдано негласное распоряжение не публиковать информацию о террористических актах и других действиях вооруженной оппозиции; в стране узнавали о них только по слухам, из напечатанных кустарным способом, а то и на домашних пишущих машинках листовок и по сообщениям подпольных радиостанций. Молодые революционеры, как могли, пытались расшевелить и поднять на борьбу широкие массы народа, но весь их революционный запал разбивался о стену равнодушия, а то и презрения к их борьбе и идеалам. Иллюзия вечного процветания за счет добычи нефти словно окутала всю страну густой пеленой безразличия. Терпение Уберто Наранхо было на исходе. В какой- то момент на подпольных собраниях стали слышны речи о том, что лучшие люди, готовые к борьбе и самопожертвованию, живут в провинции, в глухих, затерянных в горах и джунглях деревнях. Крестьянин — вот истинный борец, подлинная движущая сила и материал революции. Да здравствует народ, да здравствует деревня, смерть империализму! — кричали, говорили и шептали участники этих собраний; слова, слова, тысячи, миллионы слов, хороших и плохих; в распоряжении повстанцев было куда больше слов, чем патронов. Наранхо не был выдающимся оратором, он не проходил долгой школы владения ярким, хлещущим как плеть революционным слогом, но это не помешало ему четко определиться в своих политических пристрастиях: пусть он не мог убеждать других теоретическими выкладками, но ему удавалось повести людей за собой личным примером — собственным бесстрашием и силой воли. О его храбрости ходили такие же легенды, как и о силе его кулаков; в итоге он сумел добиться, что его отправили на новый фронт, на самую передовую — фактически на разведку боем.
Он исчез из города внезапно, ни с кем не попрощавшись; не получили никаких объяснений даже его друзья из Чумы, от которых он стал отдаляться с тех самых пор, как посвятил себя революционной работе. Единственным человеком, поддерживавшим с ним связь и знавшим, как его разыскать, был Негро, но он не выдал бы друга даже под страхом смерти. Буквально после первых же дней, проведенных в горах, Уберто Наранхо понял, что все его былые представления о революционной борьбе и вооруженном противостоянии режиму были если не ложными, то по крайней мере поверхностными и примитивными до глупости, а все пройденные испытания лишь детскими шалостями по сравнению с тем, что предстоит пережить ему здесь. Доказывать силу характера и собственную состоятельность в горах нужно было всерьез. Он был не на шутку встревожен, когда понял, насколько там, в городе, они преувеличивали силы повстанческого движения в провинции. Партизаны вовсе не представляли собой ни грозной, затаившейся в лесах армии, ни просто сколько-нибудь серьезной силы. Группы по пятнадцать-двадцать человек, прячущиеся по удаленным от населенных пунктов труднодоступным ущельям, были не в состоянии оказывать сколь-либо значительное воздействие на жизнь страны. Их сил едва хватало, чтобы поддерживать надежду на будущую победу в собственных сердцах. Ну и дела, во что я, оказывается, ввязался, да они же просто безумцы, разве можно одержать победу с горсткой разрозненных, разбросанных по стране, не имеющих никакого влияния студентов, подумал было Наранхо, но тотчас же отогнал эти мысли прочь. Его личная цель была простой и ясной: он должен был победить — победить в любой схватке, в которой предстояло ему участвовать. Малочисленность соратников предполагала приносить в жертву общему делу все: все свое время, все свои силы, всего себя. Пришлось привыкать к огромным нагрузкам и к боли. Марш-бросок с тридцатью килограммами снаряжения в рюкзаке за спиной и с оружием в руках; оружие — оно священно, нельзя дать ему испачкаться или намокнуть, нельзя оставить на нем ни малейшей зазубринки, а главное, нельзя выпускать его из рук ни на миг. Идти вперед, сгибаясь под тяжестью груза в рюкзаке, подниматься и спускаться по горным склонам цепочкой, след в след; ни еды, ни воды — лишь молчание; и вот уже все тело превращается в сгусток стона и боли: кожа на руках вздувается, словно изнутри ее рвет поток какой-то жгучей, огнедышащей жидкости; глаза под искусанными москитами веками превращаются в узкие щелки; ноги в тяжелых горных ботинках гниют и кровоточат. Выше, выше, дальше и дальше, боль, боль, еще больше боли. Познав эту новую боль и свыкнувшись с ней, он стал постигать тишину. Здесь, в темно- зеленых непроходимых джунглях, он обрел чувство тишины, научился двигаться легко, как порыв ветерка, проникающего сквозь самые густые заросли; здесь даже шуршание лямки рюкзака или ремня автомата, даже вдох полной грудью звучали как удар колокола и стоили очень дорого — ценой им зачастую оказывалась жизнь. Враг всегда был где-то рядом, буквально в двух шагах. Пришлось познать и подлинное терпение, и выдержку, застывать в неподвижности — порой на долгие часы. Тихо, не вздумай показать, что тебе страшно; если заметят, что ты боишься, испугаются и другие, держись, не обращай внимания на голод, подумаешь — все хотят есть; терпи, когда хочется пить, жажда — она такая, она всех мучит одинаково; жить здесь означает жить в боли, без каких бы то ни было удобств. Днем — дикая жара, ночью — холод, от которого стучат зубы. Ночевка в болоте — привычное дело; комары, клопы, вши, сколопендры — твои верные спутники. Раны гноятся; кашляя, ты выплевываешь комки гноя; у тебя все время спазмы и судороги по всему телу. Поначалу он боялся потеряться в бескрайних джунглях, он не понимал, куда идет, куда продирается через эти непролазные заросли, прорубая себе дорогу мачете. Впереди и внизу — трава, ветки, лианы, шипы и колючки, наверху — кроны деревьев, такие плотные, что через них не проникает солнечный свет. Со временем он научился ориентироваться в этом зеленом аду, а его зрение стало острым, как у ягуара. Он перестал улыбаться, мышцы рта словно атрофировались, лицо окаменело, кожа приобрела землистый оттенок, взгляд стал сухим и колючим. Страшнее голода было лишь одиночество. Уберто терзался желанием прикоснуться к кому-то, приласкать, нежно погладить другого человека, оказаться наедине с женщиной, но кругом были одни лишь мужчины, и прикасались друг к другу они только тогда, когда требовалось протянуть товарищу по оружию руку помощи. В остальном каждый жил в своем тесном, закрытом от других мирке, каждый был замкнут сам в себе, каждый помнил о своем прошлом, каждый прятал в глубине души свои страхи, и каждый подпитывал себя собственными надеждами и иллюзиями. Иногда в отряде на время появлялась женщина — товарищ по борьбе, и каждый готов был отдать все, что угодно, лишь бы склонить голову ей на грудь, но и это было только несбыточной мечтой.
Уберто Наранхо превратился в дикого зверя; казалось, он с рождения жил в этих джунглях: его поведение определяли инстинкты, рефлексы, импульсы, мир он воспринимал обнаженными нервами, его тело было готово в любую секунду вступить в бой, мышцы налились новой силой, кожу словно выдубили на солнце, брови всегда были мрачно нахмурены, губы поджаты, мышцы живота напряжены и способны выдержать любой удар. Мачете и винтовка словно приросли к его рукам, став неотъемлемой частью тела.