крупные, и Кирилл, распихав их по многочисленным карманам камуфляжа, взял Аннушку за руку и вывел на улицу.
– Представляешь, мы – миллионеры! – сказал он. – Не дурное ощущение? Что бы такое сотворить, помимо свадебных расходов?
– Знаю что. За мной! – скомандовала Аннушка.
Они носились по магазинам, попадая то в перерыв, то под санитарный час или вовсе подныривая под руки служащих, неизвестно по каким причинам закрывающих входные двери. Они долго не могли отыскать то, что хотела Аннушка, и обнаружили это лишь на Арбате, прошаркивая его ногами в ожидании очередного перерыва. Инвалидная ручная коляска была совсем новенькая, с запаянным в целлофан сиденьем и стоила не очень дорого – всего двести пятьдесят тысяч.
– Берем! – крикнула Аннушка и, чтобы не перехватили, плюхнулась в коляску.
– Берите, берите, – сказала пожилая женщина и вдруг заплакала. – Может, вам послужит… Моему сыночку вот не послужила, и поездить не успел…
У Кирилла отчего-то затряслись руки, когда он стал отсчитывать деньги: за коляской стояла чья-то смерть…
– Нам она бесплатно досталась, – продолжала женщина. – Как гуманитарная помощь… Но я вынуждена продавать. И уступлю за двести.
Ее, похоже, смущал камуфляж Кирилла: она не сводила глаз – жалость и любовь светились сквозь слезы. Хотя было видно, что он молод, с руками и ногами, а пороха и не нюхал…
Удачная покупка на Арбате омрачилась чужим горем, но ненадолго: человеческая теснота и суета словно стерли эту тяжелую пыль с коляски, растащили ее по городу, и скоро Аннушка, не страдая комплексами, села в уютное кресло.
– В метро!
И он покатил ее сквозь сутолоку улиц, переходов, и с одержимыми прохожими творилось невероятное – они расступались, давали дорогу, извинялись, если ненароком толкали коляску или совали ноги под колеса. Мнимая инвалидность делала Аннушку еще прекраснее, и это было так заметно, так ярко поражало глаз и воображение, что даже прозревал вечно слепой московский прохожий. Им так понравилась игра, что и в метро они решили въехать на коляске и хоть раз в жизни прокатиться бесплатно. Только на сей раз в кресло уселся Кирилл и, чтобы не смущаться, не стыдиться этой мальчишеской забавы, изобразил на лице маску свирепого выродка с тяжелой челюстью, низким лбом и раздутым носом.
– Только не расколись, – шептала ему Аннушка. – Засмеешься – убью!
И они въехали в вестибюль метро и прокатились по служебному входу бесплатно, однако с ужасом приближались к эскалатору – как спускаться? Аннушке не удержать коляску на ступенях! Но тут подвернулся мужчина, ловко схватил за подлокотники и удерживал коляску, пока не спустились на станцию.
– Спасибо, – грубо прохрипел Кирилл, входя в роль.
Им помогали въезжать и выезжать из вагона, потом подниматься по эскалатору, спускать коляску по ступеням на привокзальной площади. И уже давно было пора остановить эту игру, но как теперь встать и идти ногами, когда так много народу видело «инвалида» в камуфляже, а на каждом шагу возле коляски оказывались желающие помочь хрупкой женщине, везущей раненого мужа. А если еще и в электричку въехать, так до дома не встанешь!
– Что делать? – спрашивала шепотом Аннушка. – Я уже устала! Ты же тяжелый!
– Мы забыли, что слишком приметные! – шептал он, помогая руками крутить колеса. – Я встану и пойду! И наплевать! Пусть думают!
– Ты что? Стыдно! Люди видят!
Игра превращалась в муку, а до перрона оставалось сто метров!
– Давай постоим, – предложил он. – Перестанут обращать внимание – я тихо встану.
Они остановились и сразу поняли, что зря: если раньше люди провожали взглядами, то теперь ожидающие поездов попросту останавливались и таращились. Молодой офицер-инвалид и красавица жена! Это ли не примета времени и его трагедия?!
– Стоять нельзя! – Аннушка покатила его дальше, но не на перрон, где все видно, как на эстраде, а в толчею, к коммерческим палаткам.
В толчее Кирилл неожиданно вскочил и пошел ногами. И никто на «выздоровление» не обратил внимания…
Всю обратную дорогу было не смешно.
А им хотелось веселья и радости, и потому так быстро забывались досадные случаи, неудачи и даже игры с огнем. Коляску до утра они спрятали у Аристарха Павловича, который тоже жаждал веселья и от радости перецеловал молодых, а от потрясения их прозорливой добротой долго им пел дифирамбы.
Утром же, после пробежки по звенящему птичьему лесу, после купания с жеребчиком, они торжественно вкатили коляску в комнату бабушки Полины. Она посмотрела на это никелированное чудо, на свою давнюю, но несбыточную мечту и строго спросила:
– Я вам на что деньги давала? А вы на что тратите?
– Мы продали монеты с большой выгодой, – деловито и по-мужски объяснил Кирилл. – В два раза дороже. И все сосчитали. На свадьбу восемьсот тысяч – за глаза!
– Такого подарка принять не могу! – заявила непокорная бабушка Полина. – Подите и продайте.
Она строжилась, а ей было несказанно приятно, что о ней, старухе, судя по возрасту, должной выживать из ума, заботились и стремились сделать хорошо. И привезли ей из Москвы не пустячный подарок, не старушечий платочек и даже не серебряное колечко. На улице она стала бывать, как только объявился старший Ерашов, но один-два раза в месяц, а то и в лето. Да и того бы хватило, если бы в короткие прогулки она не сидела в кресле у двери дома, но смогла бы посмотреть парк, прокатившись по аллеям, подремать в беседке у купальни или просто посидеть у самого озера и подышать воздухом, несомым из далекого соснового бора. И теперь все это возможно! Взглянуть бы еще разок на все заповедные и памятные места вокруг усадьбы, на все те деревья и уголки парка, с которыми она давно простилась, лежа в голодных полуобмороках многолетнего заточения.
– За то, что думали обо мне, – благодарю вас, – не сдавалась бабушка Полина. – Но мне жить и так приятно, и так столько радостного перед смертью повидала. Коляска мне и ни к чему!
Положение спас Аристарх Павлович. Он хорошо знал нрав бабушки Полины еще с тех пор, когда Безручкин морил ее голодом, а она, желая умереть, отказывалась принимать пищу от соседей.
– Хорошо, не ешь, – говорили ей тогда. – Но выпей ложку куриного бульона. Одну-то ложку!
И она соглашалась сначала на одну, потом на другую, третью, пятую ложку, и так снова втягивалась в жизнь.
– Ладно, продадим карету! – пробасил Аристарх Павлович. – Но уж разок-то прокатись! Ведь не каталась сроду! Уважь внучат-то, поди-ка, из Москвы везли!
– Ну, так и быть, – согласилась она. – Коли из Москвы везли, мучились…
– А я тебя промчу! – радовался Аристарх Павлович. – Или жеребчика запрячь?
– Жеребчика, – проворчала она. – Вам позволю только вынести меня и посадить. А Аннушка пусть повезет.
И мало-помалу с того дня «карета» бабушки Полины, бывало, не закатывалась до позднего вечера. Ей все больше хотелось успеть увидеть на этом свете: ласточек в вечернем небе, предгрозовой ветер над сосновым бором на том берегу озера, восход солнца и закат, Колокольный дуб, последний оставшийся в Дендрарии кипарис, молодые ливанские кедры, какую-то безвестную черемуху за купальней, от которой уж и пень иструхлявел. У нее оказалось вокруг столько интересов, что она напрочь забывала, кто ее везет и все время стоит за спиной. Она уже не хотела просто сидеть и дышать воздухом; она требовала все время передвигать ее, словно пыталась наверстать упущенное движение за долгие годы статичной жизни.
Аристарх Павлович передал Таисье Васильевне вырученные за ружье деньги, чтобы она смогла возвратить Безручкину задаток, и на какое-то время поуспокоился. Не только судьба молодых и старых Ерашовых налаживалась и обретала плоть, но и его, Аристарха Павловича, жизнь начинала обрастать какими-то реальными действиями и событиями, прежде бывшими лишь в его фантазиях. Совершалось волшебство: все, что раньше он задумывал и чего желал, таясь от жесткой действительности, принимало зримую форму, наполненную переживаниями и чувствами, часто такими неожиданными и