четвертый час. Собственно, можно было уже ехать в замок. Можно было еще немного и подождать. «Кажется, все взял, что нужно?.. — подумал Штааль. Неясно было, что именно нужно брать с собой для дела, которое предстояло. — Не сжечь ли
Штааль открыл ящик стола, достал старый бумажник и сдул с него пыль. Из бумажника выпала игральная карта. «Это еще что?» — спросил себя Штааль. Карта была старинного фасона с девизом «Vive le гоу»[163]. Изображена была на ней странная фигура, с рогами, с высунутым языком. Штааль смотрел на фигуру с удивлением, что-то смутно и беспокойно припоминая. «Откуда она взялась?.. Ах, да…» Он вспомнил, что карту эту он когда-то отложил в бумажник в убежище на Сен-Готардском перевале. «На кого-то еще была похожа эта фигура, и я не мог сообразить, на кого именно, потому и отложил… На кого же?» Штааль не мог вспомнить и теперь. Он долго, с непонятной тревогой, смотрел на карту. Затем сунул бумажник в карман. «Что ж, пора идти. Может, никогда не вернусь…» Он вздохнул, погасил свечи и вышел.
В жарко натопленной комнате банка ярко и уютно горели лампы. Сидевший за решеткой молодой франтоватый служащий, знавший в лицо Штааля, привстал с учтивым поклоном, пожал руку, протянутую Штаалем поверх перил, и поговорил о погоде.
— Нам принесли-с или получить прикажете-с? — осведомился служащий.
— Получить, — поспешно произнес Штааль. Ему было почему-то неловко сказать, что он хочет взять из банка все свои деньги. «Надо что-нибудь им оставить… Зачем закрывать счет? Оставлю сто… Нет, сто неудобно, — двести…» Он написал требование на шесть тысяч восемьсот рублей. Служащий любезно закивал головой, разыскал в книге счет Штааля и снова кивнул, но, как показалось Штаалю, несколько менее почтительно.
— Присядьте, пожалуйста… Сейчас запишем…
«Ежели б я принес им деньги, он, верно, сказал бы „запишем-с“, — подумал Штааль. Он сел на деревянный диван; вся мебель в банке — стулья, столы, диваны, решетки — была заморского дерева и сверкала медью. Чернильницы, вазочки с песком, ставки для перьев на столах — все было уютное, чистенькое. Служащие за перилами аккуратно делали каждый свое дело: справлялись по книжкам, записывали, принимали и выплачивали деньги, разговаривая вполголоса с посетителями. Любо было смотреть на все это. Штааль неизменно испытывал в банке особое чувство удовольствия: все делалось так гладко, все были так учтивы. Люди за решеткой имели, по-видимому, в своем распоряжении неограниченные суммы денег. Они и разговаривали так, точно и посетители должны были иметь в неограниченном количестве деньги. Штааль смотрел, как кассир за решеткой быстро отсчитывал заколотые булавками белые ассигнации, изредка прикасаясь средним пальцем правой руки не к губам, а к губке в стеклянной вазочке. „Что, ежели выхватить пистолет и выпалить в него, хвать все деньги и был таков… Пустяки, конечно… И поймают беспременно. Тогда перестанут улыбаться и уж совсем без словаерика заговорят… Какой вздор нынче лезет в голову, срам!“ Он получил деньги, не считая, положил их в бумажник и простился со служащим.
— На днях опять к вам заеду… Внесу малость, — небрежно сказал он. — На человеколюбивый процент, — добавил Штааль, подчеркивая улыбкой официальное выражение. Он снова сел в сани и громко приказал ехать в Михайловский замок. Извозчик заторопился. Проходивший господин вздрогнул и оглянулся на Штааля.
После недолгого пребывания в тепле крепкий мороз чувствовался не так сильно. День кончался. В кабаке, на углу двух улиц, засветился желтоватый огонь. Бородатый кабатчик у окна задергивал занавеску, опершись рукой на плечо сидевшего с поднятой головой, радостно улыбавшегося человека, перед которым на столе стояла бутылка. «Вот оно, настоящее счастье, — подумал Штааль, — так бы и прожить весь век, как они, и ничего не нужно другого…» Медно-красное улыбающееся лицо исчезло за грязной помятой занавеской. Тоска еще крепче сжала сердце Штааля.
Раздеваясь в вестибюле замка, он подумал, что хорошо было бы нынче снова встретить Шевалиху и возможно холоднее ей поклониться. «Нет, ведь нынче не будет французского концерта…»
Первый знакомый, которого Штааль увидел, был Иванчук. Он ежедневно заезжал в Михайловский замок и получал там нужный ему зачем-то список лиц, приглашенных к высочайшему столу. Иванчук вел тщательный учет того, кто и как часто получал приглашения к царским обедам; у него был даже заведен особый реестр, который он знал едва ли не на память. Штааль теперь немного щеголял перед Иванчуком тем, что постоянно находился во дворце. Он знал, что Иванчук ему завидует, и это было приятно: обычно ему почти во всем приходилось завидовать Иванчуку. Но, несмотря на постоянное пребывание Штааля в замке, всегда выходило так, что придворные новости он узнавал позднее, чем Иванчук. На этот раз вид у Иванчука был необычно растерянный. Он явно был чем-то сильно взволнован. Тем не менее Иванчук и теперь не мог отказать себе в небольшом удовольствии. Крепко пожав руку Штаалю и внимательно на него глядя, он спросил неопределенным тоном:
— Ты как думаешь? Их скоро выпустят?
Увидев по лицу Штааля, что сенсационная новость ему неизвестна, он добавил пренебрежительно:
— Да, впрочем, вам, верно, и не сказали? Государь посадил сынков под домашний арест.
— Великих князей? — воскликнул Штааль, в волнении не подумав о том, что его неосведомленность и изумленный вид доставят Иванчуку удовольствие.
— Обоих: и Сашу и Костю. Сначала велел их заново привести к присяге, а потом посадил под домашний арест… Ну, прощай, мне некогда…
Иванчук убежал, замахав руками. Штааль видел, что его приятель находится в большой тревоге. «Да, это вправду очень сурьезно. Это на нас на всех может сказаться и на деле нашем», — подумал он холодея.
В Михайловском замке было очень тихо. Настроение у всех было чрезвычайно тяжелое. Штааль еще на лестнице узнал, что государыня императрица как раз вернулась из Смольного института, что вечерний стол назначен на девятнадцать кувертов и что приглашенные уже собрались в гостиной, поджидая выхода его величества. Государь, как говорили шепотом, настроен переменчиво: не то радостно, не то бурно — не поймешь.
XXI
Наследник престола действительно был арестован в своих покоях и провел день в смертельной тоске. К вечеру его позвали к столу государя. Александр Павлович привел себя в порядок (он много плакал в этот день) и, сделав над собой тяжкое усилие, поднялся в верхний этаж. Ему было мучительно неловко: не то он был арестован как заговорщик, не то наказан как мальчик. Но чувство неловкости подавлялось смертельной тоскою.
В комнате, смежной с той гостиной, где собрались приглашенные к вечернему столу в ожидании выхода государя, наследника встретил граф Пален. На его лице сияла благодушная, почти игривая улыбка. В тоскливом взгляде Александра Павловича ненависть примешалась к надежде.
— Третий батальон Семеновского полка, как изволите знать, занял на нынешнюю ночь наружный караул замка, — негромко, вскользь, сказал Пален беззаботным тоном.
Александр Павлович изменился в лице, открыл рот, хотел что-то сказать и не мог. С минуту они молча смотрели друг на друга. Великий князь бледнел все больше.
— Петр Алексеевич, — прошептал он. — Клянитесь мне, клянитесь, что ни один волос не упадет…
— Клянусь, клянусь, — небрежно перебил его Пален.
«Все-таки лучше было просто сказать „клянусь“, — подумал он, опять чувствуя, что, быть может, себя губит.
Нарушая правила этикета, Пален первый отошел от великого князя.
Государь, с шляпой и перчатками в руке, вошел в гостиную. Озираясь по сторонам и фыркая, он кивнул головой в ответ на общий поклон. Затем подошел к наследнику престола и с минуту молча глядел на него со странной насмешливой улыбкой. Несмотря на улыбку, неподвижные глаза Павла горели. Гости замерли.