отнимать у них время и оглушать подобной нелепостью!».
«Как знаешь, — пробормотал Асмаи. — Но ты мог бы хоть в начале мадхов соблюдать старый обычай, ведь наши поэты уже давно шепчутся, что ты вознесся над ними и не хочешь никого признавать».
Хасан, раздраженный упреками, резко ответил: «Не знаю, как древние поэты, может, я и хуже их — они ведь уже сказали главное и выловили лучшие жемчужины из моря стихов — но из новых поэтов я лучший, и никто не может отрицать этого». Асмаи вздохнул, пробормотал что-то о скромности и смирении, приличествующих мусульманину, но больше не заговаривал о Муслиме и соблюдении обычаев.
Позже, когда Хасан остался один, он пожалел о сказанном. Он так и не научился сдерживаться! «Будь первым, но сторонись», — никогда не надо забывать эту пословицу Бану Кудаа. Возможно, кто- нибудь из поэтов уже донес о том, какие стихи он сложил о загробной жизни. Если бы они прозвучали на суде, ему не удалось бы отговориться. И Хасан засмеялся, вспомнив, каким ненавидящим взглядом проводил его кади Багдада. Но Асмаи прав — не надо раздражать Харуна. Пока что он благосклонен — ему нравится остроумие, легкость стихов и даже дерзость Хасана, но кто знает, как изменится повелитель правоверных через год, через месяц или даже на следующий день?
С утра, пока голова свежая, Хасан решил приступить к составлению нового мадха халифу — кошель почти пуст. Но начать прямо с описания покинутого кочевья он не мог — это слишком безвкусно, отдает рабским духом какого-нибудь второсортного восхваления богатого покровителя. Даже Хузейми не написал бы так. Харун потому-то и ценит его, что в стихах Абу Нуваса всегда есть что-то чуть насмешливое, неожиданное, пряное. Хасан задумался. Пусть будет насмешка, как в тех стихах, где он говорит:
Но в мадхе надо сделать легче и не так открыто. Например, так:
Да, так будет хорошо — рифма на «ра» хороша, и размер тавиль торжественный, как полагается в мадхе. И начал он с помянутого кочевья, так что и упрекнуть не в чем. Кто разбирается в стихах, поймет насмешку, а если нет — тем лучше.
Харун пригласит в этот раз Хасана не на торжественный прием, а в свои покои. За ним прислали поздно. Уже стемнело, но жар еще не спал.
Весна в этом году выдалась ранняя, и халиф решил раньше обычного отправиться в «саифу» — летний поход на «неверных румов». Прежние войны были удачными — византийская императрица Ирина не смогла собрать сильное войско против мусульман, и они вернулись с богатой добычей. На Мусалле — площади, где устраивались военные смотры — уже расставили сотни шатров. Куннаса была запружена — по улицам вели богато украшенных скакунов знатных «борцов за веру», а кто победнее, останавливался на постоялом дворе и здесь же привязывал своего коня. Но халиф задерживался — созвездия пока неблагоприятны для похода.
Хасан ехал по шумным улицам, проезжая знакомые лавки, постоялые дворы, дворцы богачей, и впервые поймал себя на мысли, что его ничего не интересует здесь. Ему уже не хотелось, как прежде, зайти в винную лавку, послушать пение, перемигнуться с бойкой хозяйкой, христианкой или иудейкой. Что это — старость, или усталость души? Он не желал никого видеть, тем более очутиться рядом с Бармекидами, Фадлом, придворными, которые не видели разницы между ним и халифским шутом.
Хасан чуть не повернул обратно, но вовремя опомнился — не следовало сердить Харуна, особенно накануне похода, когда он становился особенно раздражительным.
Хасана ввели во внутренние покои. Он еще никогда не был в этой не очень большой комнате, сплошь затянутой редкостными коврами и занавесями, заставленной маленькими шкафчиками и столами: резными, с инкрустациями из серебра, золота, слоновой кости. В глубине комнаты откинули занавеси, там, наверное, вход на половину Зубейды. Едва взглянув на халифа, поэт понял — сегодня не время для мадхов. Харун был бледен, густые брови сдвинуты, ворот распахнут. Он вздыхал и кусал ногти. Стоя против него, Абу-ль-Атахия говорил свои новые стихи, и Хасан позавидовал его смелости:
— Да, клянусь Аллахом, я помогу мусульманам, я сотру с лика земли неверных, я наполню сокровищницу динарами и раздам их беднякам и нуждающимся, чтобы последний нищий в земле ислама был богаче их патрициев!
Он никогда не слышал, чтобы Харун так кричал. У халифа надулись жилы на лбу, он сжал кулаки. «Сейчас начнется припадок», — подумал Хасан, но Харун неожиданно успокоился и, вытерев со лба пот шелковым платком, сказал Абу-ль-Атахие:
— Спасибо тебе, ты всегда напоминаешь нам о делах мусульман, мы пожалуем тебе за это поместье Хариду с принадлежащими ему рабами и крестьянами.
Поэт молча поклонился и сел.
— Ну а ты, Абу Али, что приготовил для нас сегодня? — неожиданно обратился Харун к Хасану.
— Я сложил стихи восхваляющие повелителя правоверных, — нерешительно сказал Хасан.
— Мы слушаем тебя.
Когда Хасан кончил приготовленный мадх, Харун довольно улыбнулся:
— Ну вот, а твои враги говорят, что ты не умеешь начинать стихи, как это делали наши лучшие поэты. Клянусь Аллахом, сегодня ты превзошел самого себя. Мы приказываем нашему казначею выдать тебе за эти стихи десять тысяч дирхемов, а после похода, даст Бог, ты получишь от нас еще.
В дверях послышался шум. Вошел Масрур. Свирепо сверкнув белками налитых кровью глаз, он наклонился к Харуну и что-то шепнул. Харун поднял брови:
— Пусть войдет, когда дело касается войны за веру, мы не знаем отдыха.
В комнату вошел высокий румиец, затянутый в кольчугу. Видно было, что ему не по себе — он оглядывался, как волк, попавший в западню. Сделав несколько шагов, он упал на колени и дальше полз по мягким коврам. Его сабля оставляла глубокий след в их пушистом ворсе.
— Повелитель правоверных, — сказал он на хорошем арабском языке. — Разреши мне удалиться, чтобы твой гнев не пал на безвинного, ибо я не виновен ни в чем из того, что содержится в этом