коня перед ним. Али вытер со лба пот и широко улыбнулся:
— Я искал тебя, но не смог найти, видно, тебе показалось тяжело наше моление. Сначала не каждый может вынести удар божественного света. Но среди нас есть и поэты, и даже один из твоих друзей. Это Муслим, сын Валида. Он крепко стоит за род Али, да упокоит Аллах мученика.
Не дослушав мясника, Хасан поспешно простился с ним и тронул коня. Муслим! Он никогда бы не подумал, что завистливый и высокомерный куфиец, который никакне мог простить ему легкого, как ему казалось, успеха у Харуна, всерьез принимает эти сборища и занимается подобными делами. Разве не все равно ему, в чьих руках будет власть? Если халифом станет кто-нибудь из потомков Али, в городах и на дорогах снова установятся столбы с телами распятых и головами казненных. Хасан шепотом произнес, машинально оглянувшись, будто кто-то мог услышать его слова:
— Эти уже насытились кровью, а те еще жаждут…
Ибрахим Абу Шакик аль-Варрак, переписчик и продавец бумаги, сидел уже в своей лавке. Войдя, Хасан почувствовал обычное умиротворение, которое овладевало им всегда, когда он вдыхал сложную смесь запахов — пергамента, бумаги, кожи переплетов. Ибрахим, маленький пухлый старичок, встал и пошел на встречу:
— Сегодня у меня замечательный день — до тебя, господин, заходил Абу-ль-Атахия, да не запечатает Аллах его уста. Он как раз говорил о тебе.
— Что же он говорил обо мне? — заинтересовался поэт, зная, что Ибрахим считает грехом соврать. Обидно, если сейчас выяснится, что доброжелательность Абу-ль-Атахии, которую он неизменно выказывает, показная, а на самом деле он не лучше других.
— Он вспомнил твои сочинения и говорил, что одна твоя строка стоит всех его стихов.
— Он проявил излишнюю скромность, — усмехнулся Хасан, хотя ему было приятно слышать похвалу Абу-ль-Атахии.
— О какой же строке он говорил?
Ибрахим сморщил лоб, вспоминая:
— Прости меня, сын мой, с годами память слабеет! — но потом он ударил себя по лбу:
— Он хвалил вот такие твои стихи:
Клянусь Аллахом, это дивные стихи, они соединяют правдивость с прекрасной формой выражения. И еще он взял мою большую тетрадь, которую я храню у себя в лавке, и записал в ней свои новые стихи.
— Покажи мне, — попросил Хасан.
В тетради неровным размашистым, но все же красивым почерком было выведено:
Стихи были написаны, действительно, мастерски, и ничего другого не мог написать Абу-ль-Атахия в тетради Абу Шакика, которую тот с гордостью демонстрировал всем своим посетителям.
«Я тоже могу так написать», — подумал Хасан. — «Пусть показывает мои стихи и радуется».
— Это дивные строки, — сказал он старику. — Я сам не отказался бы от них. Но я могу занести тебе в твою тетрадь такие же, если ты дашь мне калам и чернила.
Обрадованный Ибрахим подал Хасану калам, и тот, положив тетрадь на колено, вывел:
Абу Шакик жадно следил за быстро бегающим каламом. Когда Хасан кончил, он схватил его руку и поцеловал:
— Поистине, сам Абу-ль-Атахия не напишет лучше! Я непременно покажу ему твои стихи, когда он придет снова. Приказывай, господин мой, говори, что тебе нужно, я дам тебе самую лучшую бумагу.
— Мне нужно записать стихи, — коротко сказал Хасан.
Увлекшись, он просидел в лавке Ибрахима больше часа — дополнил свои стихи, изменил некоторые строки, показавшиеся ему слишком «бедуинскими», а потом отдал листок Ибрахиму:
— Я дарю тебе их, считай, что они написаны в твою честь.
Ибрахим, низко кланяясь, проводил Хасана до дверей.
Базар уже шумел во весь голос. Раздавались крики продавцов, посредников и зазывал; в толпе шныряли, задевая людей плечами и бедрами, закутанные в яркие покрывала женщины — невольницы и свободные из расположенных вокруг рынка домов, где можно было и выпить вина, и провести время с белой или темнокожей красоткой.
Одна из них, высокая и светлолицая, с густо насурьмленными глазами, с темной родинкой на виске, легонько толкнула Хасана:
— Эй, молодец, не выпьешь с нами сирийского вина?
Чтобы отделаться от нее, Хасан грубо ответил:
— В Сирии сейчас чума и смута, а ты зовешь меня пить сирийское вино, запрещенное Аллахом и его пророком? Сейчас я позову людей Мухтасиба, и ты прокатишься лицом к ослиному хвосту по городу повелителя правоверных!
Женщина метнулась в сторону, прошипев:
— Чтоб ты пропал, сын шлюхи, чтоб сгорел твой дом, проклятье Аллаха на твою голову!
Хасан расхохотался и, успокоенный, вернулся домой. Спать ему не хотелось. Позвав Лулу, он приказал ему добыть необходимые припасы для хорошей пирушки и известить Хали, Муслима, Абу-ль- Атахию, Раккаши — всех, кто обычно бывал у него в доме. Бросив Лулу оставшиеся деньги — довольно объемистый еще мешочек с дирхемами, — Хасан добавил:
— Возле рынка мясников есть винная лавка. Ее хозяин, кажется, Абу Сахль, сабеец. Узнай, не ему ли принадлежит высокая белолицая невольница с родинкой на лбу. Приведи ее и еще кого-нибудь из его рабынь, и позови Нахид — певицу с ее флейтистками. Вино возьмешь у Шломы.
— Слушаю, господин, — поклонился Лулу. — Только Шлома недавно умер, и его нечистая душа отлетела в огонь. А вместо него в лавке его дочь Марьям, она тоже держит неплохое вино.
Хасан пожал плечами:
— Делай как знаешь.
Вечером он с каким-то новым чувством смотрел на бледное лицо Муслима. К обычной настороженности Хасана — поэт всегда ждал от Муслима нападок и был готов отразить их — примешивались теперь новые чувства: презрение и легкая жалость. Как мечется этот человек в поисках