— Это я, Шлома, Абу Али, открой мне!
Дверь, скрипя, приотворилась, и Шлома зашептал:
— Входи скорее, Абу Али, а то увидят свет с улицы!
Войдя в темную лавку, освещенную только глиняной плошкой, мигавшей в руках хозяина, Хасан протянул ему все оставшиеся деньги — жалкую горсточку монет.
— Возьми, Шлома, здесь мало, но когда-нибудь я дам тебе больше. Подай мне любого вина, я хочу опьянеть и уснуть, чтобы забыться хотя бы на время.
Владелец лавки кивнул, и от его острого колпака по стенам пробежали причудливые тени. «Будто дьявол с рогами», — подумал Хасан. Взяв из рук Шломы кувшин и стеклянную чашу, сказал:
— Мне никого не нужно, я буду пить один.
Проснулся он рано с ощущением странной пустоты в голове и во всем теле. Хотел было позвать Шлому, но вспомнил, что денег больше не осталось. Вышел во двор. Привязанные к столбам кони и ослы дремали, на стене сидел петух, весь встопорщившийся — видно, его крик и разбудил Хасана. Набожный люд торопился на утреннюю молитву.
«Сегодня пятница, — вспомнил Хасан. — Если выйти на улицу в час молитвы, придется войти вместе со всеми в мечеть, не то люди мухтасиба туда загонят плетьми». Он вернулся в лавку и сел на скамью. Откуда-то появился Шлома, сел возле, стал вздыхать:
— Тяжелые пошли времена. Говорят, заставят всех евреев-иноверцев, зиммиев, снова носить особую одежду, запретят ездить верхом и носить оружие. Я-то уж старик, но мои сыновья — щеголи и расточители и не хотят ни в чем отставать от вас, мусульман.
— Пусть примут ислам, — равнодушно сказал Хасан. Шлома возмущенно взмахнул руками, разлетелась рыжая борода, глаза выпучились:
— Что ты, что ты, у нас это нельзя, как можно отступать от веры предков? Бог покарает всех потомков до двенадцатого колена!
— Только и дела Богу, что помнить о том, кого надо покарать из принявших ислам иудеев! Посмотри, сколько у нас таких! А у Бога и так много забот — ему надо управляться с райскими девами. Если они такие же, как наши дворцовые красотки, то у него не хватит времени не только на всех иудеев, но, пожалуй, даже и на мусульман.
Шлома вздохнул:
— Правду говорят, что ты еретик.
— Я не еретик, просто говорю тебе правду. А те, кто так меня называет, хотят отправить в подвал, чтобы крысы отъели мне язык и они избавились от моих стихов!
— Не сердись, неужели ты думаешь, что я донесу на тебя? Во-первых, моего свидетельства никто в вашем суде не примет, — нас ведь не считают людьми, а во-вторых, ты единственный из здешних мусульман, кого я всегда рад видеть.
— Раз ты рад меня видеть, дай вина, — прервал его Хасан: ему вдруг надоело разговаривать со Шломой.
Виноторговец замялся. Хасан еще никогда не просил вина в долг, да и сейчас не хотелось. Он снял плащ, который накинул, когда вышел во двор, — хороший плащ, суконный, новый, если бы он продал его на рынке подержанных вещей, то мог бы прожить с учениками по крайней мере неделю. Но гордость не позволяла просить в долг. Проклятая йеменская гордость! В той жизни, которую приходится вести, такое свойство только причиняет лишние страдания, но избавляться от нее Хасан не хотел — пусть хоть такое наследство останется у него от предков, раз они ничего другого ему не дали. Хасан протянул плащ Шломе:
— На сколько бутылей разрежешь ты эту ткань?
— На хорошее угощение тебе и твоим друзьям.
— Пусть будет так. Пошли твоего мальчика ко мне домой за учениками.
Хасан задремал, сидя на лавке, проснулся от веселого шума. Яхья и Абу Хиффан уже были здесь, шмыгали возле своего учителя, чтобы будто невзначай разбудить его. Увидев, что он открыл глаза, Яхья воскликнул:
— Уже полдень, скоро придут Муслим и Хали, вставай и не сердись на нас больше!
Хасан притянул к себе Яхью и усадил рядом:
— Я сержусь не на вас, а на старую кривую сводню.
— На кого? — широко распахнув глаза, переспросил Яхья.
— Ты плохо выучил урок, — заметил Хасан, — забыл, как Абу Муаз называл нашу земную жизнь?
Яхья захихикал. Вошел Хали.
— Привет всем! Еще не опомнились от вчерашнего, а уж снова за пирушку? Ты видно разбогател, Абу Али!
Хасан кивнул. Он не хотел, чтобы Хали знал, что у него нет денег. Хали сел рядом с Хасаном:
— Будем пить и гневить Аллаха, пока живы, а когда умрем, пусть наши тела зароют под тенью виноградных лоз, а на могиле принесут жертву по древнему арабскому обычаю, только не верблюда пусть зарежут, а прольют доброе вино. Наши предки делали так издавна. Говорят, что люди из племени Кинана везли однажды бурдюки с вином из Сирии в Хиджаз и по дороге один из них умер от какой-то болезни. Вырыв ему могилу, они похоронили его, сели вокруг могилы и стали пить, а один из них полил могильную землю вином и сказал:
— Мастер сказал лучше! — невежливо вмешался Яхья. — Куда этим бедуинам до его стихов:
— Когда ты сложил их, Абу Али? — восхищенно спросил Хали. Хасан пожал плечами:
— Не помню, я даже не записал. Мне понадобился пример на рифму «ли», и я сказал их ученикам.
— Эти стихи, которые ты даже не записал, останутся навеки, как строки Абу Муаза, — торжественно произнес Хали.
Постепенно в лавке собирались друзья — Ибн Дая, Раккаши, Муслим. Рассказывали, что после ухода Хасана Инан ушла к себе, а потом вышла с покрасневшими глазами, да и то потому, что хозяин заставил показаться гостям. В это время Шлома принес вина; он клялся, что лучшего не пили даже персидские цари.
Хасану стало весело, «расширилась грудь», как говорили в степи. Вино нежно журчало, переливаясь из кувшина в чаши, косые лучи солнца проникали через полуоткрытую дверь, и в их скользящем свете все казалось иным — циновка превращалась в блестящий шелковый ковер, войлок пушился собольим мехом, а стекло сверкало радугой горного хрусталя. Хасан посмотрел на учеников — они раскраснелись, уписывая кабаб, заказанный Хали; глаза Яхьи блестели, а у Абу Хиффана стали по-девичьи томными.
— Выпьем за здоровье этих молодых газелей, — сказал Хасан и обнял Яхью. — Пусть они получат от