освобождения…»
Да, это был не прежний Янош: танцор и обыватель, если б его теперь вооружили, он не просто убивал бы своих мучителей, он бы их пытал, кровожадно, как его далекие предки. Он мечтал пробраться в Венгрию (начало 50 гг.), чтобы рассказать людям истину о советском строе, «поднимать народ на мятежи».
…Радио оповестило о болезни и смерти Сталина. Торжественные траурные мелодии разносились над Маргоспиталем и над страной. Зеки притаились, осторожно скрывая ликование. Я спала после дежурства. Экспансивный Янош ворвался к нам, потный, задыхающийся от счастья, разбудил и, дрожа, зашептал: «Сдох, сдох, Мокушка, уже сдох! Ура! Мы на свободе будем! Я домой поеду! Увижу Маринку, Яношка своего и в ту же ночь — за границу. В Венгрию! Мстить им, Мокушка! Ох, как мстить!»
Так он неистово мечтал в тот день, и никакие мои скептические рассуждения, что смерть одного не разрушила всю систему, не могли погасить новый огонь в его обычно тускловатых глазах.
Неделю-две спустя, он встретил меня с письмом в руках, постаревший, поникший, молча протянул листок и глухо сказал:
— Я домой не вернусь: у меня там нет больше семьи. Сына, сына у меня отняли… — и зарыдал.
На листочке с самодельной траурной каемкой из черной туши было написано школьным почерком, как пишут в третьем классе:
— Дорогой папочка! Мы не знаем, дошла ли до вашей глухой дали страшная весть: страна потеряла товарища Сталина! Умер, умер гений человечества, наш любимый вождь, друг и учитель! Так много думал он о народе, что мозги его переболтались с кровью (так было в том письме). И он умер. Мы, пионеры, дали клятву быть верными его делу…
А жена Яноша написала: «Вкладываю тебе письмо маленького Яноша. В дни великого нашего траура он особенно волнуется, что ты можешь этого еще не знать…» И далее следовало то, что обычно пишут жены ссыльным мужьям: о здоровье, посылках и прочем.
Видимо, это было первое сыновье письмо, где говорилось не только о школьных отметках и футбольных успехах, но о том, что навсегда опускало плотную завесу между заключенным ни за что отцом и сыном, которого воспитали его самые страшные враги.
Читая о венгерских событиях 50-х г.г., я все думала о Яноше, мечтавшем добраться до Венгрии, чтобы рассказать Европе истины, постигнутые им в советских лагерях, чтобы поднимать пылких венгров «на мятежи».
А быть может, и попал он туда после амнистии, и раздавили его гусеницы советских танков?!
3. Верочка
Мне уже тогда, более 35 лет назад, захотелось написать о ней и начать прямо со школьной пионерской линейки, на которой стоит ребенок, пионерка страны Советов, и именем Сталина клянется… На такое начало натолкнула меня встреча в камере, где под следствием сидели только мы двое. После разговора о настоящем послевоенном положении Родины пухленькая девчонка с удивительно русским некрасивым личиком, зарыдав, билась головою о стену и, всхлипывая, твердила:
— Не хочу! Мне стыдно, стыдно в России жить! Как это хорошо, Евгения Борисовна, что Он посадил меня в тюрьму! Тут для нас честнее быть!
Ее вызывали на допросы чаще, чем меня, и держали дольше, не давая передохнуть. «Кого из партизан выдала?» — спрашивали. И пытали «неболевыми методами»: оскорблениями с употреблением непечатных слов, долгим сидением на ребристом стуле без спинки. Сменялись следователи, уходя на отдых, а она должна была сутками сидеть на узенькой рубчатой дощечке. Это продолжалось долго, пожалуй, дольше бессонницы, которой пытались «воздействовать» на меня в начале следствия. На местах, предназначенных природой для сидения, у Верочки образовались «просидни». Тогда мы вдвоем в камере придумали: иголки, нитки и шитье нам разрешали, вещи тоже были при нас, и мы пришили к ее трусам с изнанки по стеганой ватной рукавичке. С допросов Верочка возвращалась теперь веселенькая, хоть и усталая: ни капельки не больно!
После репатриации до ареста Верочка уже успела получить от матери письма. Из родного города Калинина ей посылали поклоны именно те партизаны, во главе с начальником отряда, в выдаче которых немцам, после того как она попала в плен, ее теперь обвиняли следователи Кемеровского НКВД.
Бывшие партизаны спрашивали с недоумением Верочкину мать, как их «кнопка» уцелела в плену, как попала в Сибирь да еще на поселение, и чем они, однополчане, могут ей помочь. Помочь оказалось нельзя: ее выпустили из ПФЛ на поселение, прикрепив к шахте, девочка безропотно и хорошо работала, но потом ее «все равно арестовали». А уж отсюда ей было никак не оправдаться, и ей грозила статья 58–1-Б, то есть измена Родине военнообязанного.
«Кнопка» — так фронтовики называли совсем маленьких кругленьких девчонок — попала в Сибирь путями сложными.
В партизанки советская, школьница пошла после оккупации Калинина, когда своими глазами увидела труп изнасилованной немцами девочки-подружки. Мстить! У Верочки ноги были тогда тоненькие, маленькие, а ей достались огромные валенки. И когда отряд, в котором она была, окружили немцы, девочка не смогла по глубокому снегу от них убежать, как другие, из-за тяжелых тонущих в снегу валенок. Не сразу, но она догадалась их сбросить и побежала по топким сугробам босиком, да снег был ей, маленькой, по грудь, и ее поймал высокий патрульный немецкий солдат.
— Я ему все руки искусала, царапалась, в исступлении кричала: «Убей меня, гад, сволочь, сейчас же убей!» — Но он дал мне тумака, и я потеряла сознание. Очнулась от мотоциклетного шума. Ее куда-то везли.
Увидя крайнюю молодость пойманного «языка», немцы ее даже не допросили — тому особенно не хотел верить следователь с фамилией Краснов, — который, впрочем, всю войну как поняла из разговоров с ним Верочка, провел под защитой снегов сибирских. Немцам, видимо, и без нее было известно. Выдали тотчас ей на босые примороженные ножки маленькие сапоги, угостили шоколадом. Вначале она была уверена, что он отравлен, и охотно положила его в рот, не опасаясь даже мучений от предполагаемого яда, оказалось просто вкусно, да и не ели партизаны несколько дней. Потом ее направили на кухню в их «эйн- зац» картошку чистить.
К несчастью, эта часть была частью немецкой разведки или СС, чего она не знала до самого ареста — для нее все они были просто немцы — враги. А поваром у них оказался пленный русский, который в первую же ночь взял Верочку «в жены». А она и рада была: не немец же, хоть и «бывший свой», но свой. Так она и поехала с ним «за границу».
Я не помню перипетии ее дальнейшей судьбы, но уже понимавшая, что отныне она «изменница Родины», узнавшая многие и многие истины об отношении к людям в «сталинском парадизе», как пошучивали немцы, она уходила глубже и глубже в немецкий тыл, изо всех сил цепляясь за русских солдат, волею таких же случайностей оказавшихся в стане врага. Последним мужем ее был пленный Вася из Новосибирска, который от голодной гибели примкнул к сибирским казакам, образовавшим за рубежом свои антисоветские отряды.
После насильственной репатриации обратно на Родину их везли вместе, в одном эшелоне со мною. Только Вася ехал в мужском вагоне с более суровым режимом, а Верочка — в женском. В дороге был у нее выкидыш шестимесячный. Привели дрожащую «кнопку», всю окровавленную, в наш санитарный вагон, и долгое время она боролась со смертью. Бывало, по утрам бегу вдоль стоящего эшелона с ведрами, разношу горячий кофе «только поносникам», Васин голос кричит в узкое окошко-продух:
«Сестричка, как там моя Верочка?» И наступил день во время нашего полуторамесячного пути, когда я крикнула в ответ, что она поправляется.
Так мы познакомились в первый раз, а потом встретились уже в камере следственной тюрьмы, и я ее узнала по изрядно обтерханному заграничному стандартному сиреневому платьицу. А Васю к тому времени уже осудили, еще в ПФЛ «взяли». Привыкнув к смене «мужей», Верочка не так часто о нем вспоминала, ее больше всего волновала моя смертная тоска по моему мужу, любовь к нему, чувство ей