прежде неведомое. Я уже знала о нем по его единственному ко мне письму, что он «едет далеко и надолго» и просит устраивать свою судьбу, как могу.
Однако Верочке довелось встретиться и со свекровью.
В те годы меж нами ходило множество «бродячих сюжетов» о неожиданных встречах с близкими. Был сюжет о советском офицере, застрелившем увиденную среди нас жену. И о генерале, который, наоборот, нечаянно встретив жену и ее нового мужа — казака, посадил их в свою машину, казаку за спасение генераловой жены дали индульгенцию (казаки действительно спасали русских девчат из остовских лагерей с невыносимыми условиями, беря их в жены), а жену, осыпав заграничными трофейными подарками, генерал увез с собою. Свидетелем такой случайной встречи-чуда оказалась я и сама.
Эшелон наш долго стоял в Новосибирске, в тупичке. Пожилая женщина брела вдоль путей по своим бабьим делам.
— Эй, тетка! — закричал часовой — тут ходить не разрешается! — Подняла баба глаза. Прямо перед ней стоял на рельсах товарный эшелон с наглухо закрытыми дверями, узенькими под самой крышей окошками, закрученными колючей проволокой, с часовыми на площадках. Сквозь колючую проволочную решетку продухов-окошек смотрели какие-то темные лица, небритые, с сумрачными глазами.
Ходили по Новосибирску слухи, что через их станцию денно и нощно с запада гонят эшелоны со «власовцами» какими-то, и те власовцы — изменники Родины. Задумывались железнодорожники: «Что же это? Не может быть столько изменников — целые армии везут.» — А кто уже кое-что слыхал, о том, кто они. Мне лично однажды злобно сказал один сибиряк: «Мы тут за вас Богу молились, а вы… Столько вас, не сумели Расею ослобонить…» — И плюнул злобно. — «Ведь вас вон какая сила была… Э-эх, вы!»
Поняла тетка, некогда раскулаченная, что эти небритые за решеткой и есть они, власовцы. Вспомнила бабка похоронную на своего Васю, сына, честно погибшего в честном бою с врагом, и подняла было кулак погрозить этим проклятым изменникам, может из-за них ее Вася погиб. Но вдруг из окна-продуха услышала: «Мама! Мамаша!» — и в окошке среди других темных лиц увидела лицо своего Васи. Не упала, не сомлела, кинулась к вагону с криком: «Сыночек!» Похоронная-то ошибкой оказалась!
Перестали клацать затворами часовые, такие же парни-солдаты, как ее Вася когда-то был. Побежал один из них к начальству эшелона. А тот за многие недели пути от границы понявший, что везет не преступников каких, а таких же русских солдат, как и он сам, только попавших в большую беду, да еще с семьями почти все, разрешил, пока эшелон стоит, вывести Васю на свидание с матерью. Выпустили из женского вагона и невестку Верочку.
Жили недалеко, послала мать за продуктами, за другими членами семьи. Начальник эшелона утешал: разберутся, выпустят ее Васю с невесткой по прибытии на место. Ну… Васю на 10 лет куда-то, Верочку сперва на поселение, потом тоже на десятку. Разобрались!
Я помню, как кружком сидела семья на травочке, столь необычно встретившись, и Верочка была в этом же единственном полученном по бечугшайну на неметчине сиреневом платьице.
В камере для меня выяснилось, что хамоватая девчонка оказалась неглупой, мыслящей, не по образованию, а по впечатлениям жизненным, заграничным: побывала и в Германии, и Италии, и в Югославии. В плен попала пятнадцати, теперь ей было около двадцати. Кругленькое лицо еще сохраняло детские черты. Порою страстно вскрикивала: «Ой, как на свободу хочется!», особенно, когда до открытого летом тюремного окна откуда-то музыка долетала.
«Дела» своего в деталях мы друг другу не открывали, но что-то нас, хотя разные мы были, связывало крепко. Может быть общность судеб? Общность будущих испытаний? Общность отношения к событиям и тайным путям только что отгремевшей войны? Обе мы прибыли «с другой планеты». Мне не скучно было с девочкой, чувствовала я, как ее облагораживает мое влияние. Она совсем перестала «выражаться», стала добрее и чище. Я поделилась с нею скудным своим гардеробом: девчонка была почти голая. Это ее особенно поразило при общей тогда жадности к вещам, особенно у репатриированных. Она и до сих пор, если жива, помнит, как, разорвав пополам одеяло, я шила ей теплые штаны. Шла зима. Другая половинка одеяла у меня и по сейчас «живет» в качестве половика.
Судили ее раньше меня. «Я вас, Евгения Борисовна, никогда не забуду! Вечно буду любить!» — сказала она мне при разлуке, отправляясь на суд. Прибыв после своего суда в общую тюрьму, узнала я — она просила мне передать, — что дали ей 10 лет по ст. 58–1-Б. И столько, видно, рассказала девкам-уркам обо мне хорошего, что меня никто не обидел. Там же сообщили мне по Верочкиному поручению, что блондинка, к нам однажды в камеру посаженная, оказалась «наседкой» и много повредила Верочке, которая неосторожно была с нею откровенна.
Верочка! Тебе теперь, поди, за пятьдесят! Жива ли ты, невольная моя подружка? Или, не погибнув на «фашистской каторге», погибла где-нибудь «во глубине сибирских руд»? От болезни, от голода или насилия? Трудно, ох, трудно молодой женщине в лагерях!
4. Вайс и Герд
Долговязый и нескладный стоял полуголый огромный подросток перед врачом Беловского лагеря, комиссующим вновь прибывший состав. Мальчишку покачивало от слабости, он заметным усилием воли преодолевал ее, едва придерживая штаны длинными пальцами костлявых рук. Мослы его были огромны, как у лошади, но лицо — с глазами ярко-голубыми, простодушно открытыми на мир, с расквашенными по-детски губами, было совершенно ребяческим, без признаков юношеского пушка.
— АД-4, — сказал мне для записи доктор, что означало: алиментарная дистрофия в последней стадии.
— Гельмут Вайс. 17 лет. Немец, — записала я и добавила распоряжение врача: «госпитализировать». Спасти малого. Высоченный костистый парень, немец из Саксонии, лег на койку в стационаре. Ночью во время обхода увидела огромные серые, хотя и отмытые в бане, ступни, далеко торчавшие между решетками спинки. Я подобрала ноги, натянула на них одеяло, а он спросил: «Скоро утро?» Это он ждал свою хлебную пайку.
Горше всего во время голода приходилось людям с большим костяком. Они умирали первыми. Изредка врачи выписывали таким «великанам» двойную порцию похлебки.
В беловском лагучастке голод уже заканчивался, так что в больничке оставались «сливки» — несъеденные больными остатки тощего супа. Обычно их подъедали ненасыщавшиеся. Потом для этой цели стали держать свиней.
Вайс — мы сразу стали называть его по фамилии, превратив ее в имя — мог съесть сразу полведра таких «сливок». Раздобыл каким-то чудом ведро свеклы, пек ее, варил и в полдня съел. Смотрел на меня собачьими глазами, когда я раздавала витаминные шарики на сахаре. И хотя рацион был еще постен и скуден, все-таки через месяц-другой парень «выелся», то есть перестал томиться постоянным рвущим желудок голодом. Мы оставили его пока санитаром.
17 лет! Как попал в советские лагеря да еще просидел уже почти три года! За что? Статья у него была ужасная: «подготовка вооруженного восстания».
Сынишка саксонского крестьянина состоял в Гитлерюгенде.[28] По окончании войны за одно это советские военные власти, к удивлению, не преследовали и не карали. Летом 14-летний Гельмут, бродя по окрестностям, в куче камней нашел кем-то засунутый туда «Вальтер». Может быть, немецкий офицер, солдат или власовец в бегстве бросил его туда.
Мальчишка в восторге схватил совершенно исправное оружие и спрятал. От отца скрыл находку, но не выдержал секрета и похвастался сыну соседа. Сын — своему отцу, тот донес (фашистская привычка), да еще рассказал, что Вайс был в Гитлерюгенде. Гельмута взяли. 14 лет не стали помехой, очень уж рослый был парень! Был он объявлен 17-летним и в день-два осужден «за подготовку вооруженного восстания». Пока родные хватились доказать, что он ребенок, подоспел этап, и поехало немецкое дитя на восток, сначала куда-то в Польшу, потом докатилось до Кемеровской области.
Безусловно, не будь исход войны гибельным для Германии, из него выработался бы правоверный фашист: и сама атмосфера страны, и сила огромная в парне, и некоторая умственная туповатость, свойственная офашизированным немцам — все этому способствовало бы. Не случись такая с ним беда,