«сиблонкой» (стеганая матерчатая шапка с ушами) голову… чувырлы! Так зовут в лагерях, а быть может и вообще в Сибири, вконец опустившихся, потерявших образ человеческий, людей. В этом лагере при голоде и страде их были сотни. Это были, так сказать, отходы «дна».

Немыслимо грязная, воняющая сопревшей резиной чуней, сопревшим потом лохмотьев, псиной, девчонка-малолетка, когда я возмущенно спихиваю ее со своей постели, гундосо взвывает в полумраке спящей казармы.

— Тетечка, не гони меня! Не гони! Замерзла я дюже: под топчанами сплю. Дай около тебя чуть согреться! Ну, дай! Все бьют, все толкают, матерят. На мне вшей мало, ей Богу, почти нету!

Девчонка молитвенно прижимает черные от угля руки кулачками к груди. И я, вдруг постигнув такую человеческую беду, подумала: ведь и я такая стану, конечно, как все эти оборванцы, сидящие тут без срока, как Баба-Яга, как молдаванка, переставшая уже умываться, как тот интеллигент, с котелком у пояса, похожий на Толстого. Вот придется сидеть бессрочно, и — стану! Ведь теперь эта девочка-чувырла сестра моя!

И позволила ей спать рядом, положив вшивую голову на детскую мою подушечку. На другой день девчонка — ей можно было дать не более 13 лет, из-за истощения — после работы за зоной направилась прямо ко мне. Еще и принесла какие-то замызганные где-то украденные морковки. И мы их ели. С неделю она «шестерила» мне с отменным усердием, смотря на меня с преданностью собачьей. Гордилась моим покровительством и даже сбегала к «дедушке» обмылась и постиралась (так говорят в Сибири). В выходной день била у меня в голове вшей — сама предложила «поискаться» — и когда попадалась под ноготь крупная, вкусно втягивала слюнку. Я тут припомнила «Искательниц вшей» А. Рембо. Обедать в нашу смрадную столовую я могла не ходить: чувырла получала у бригадира мою баланду и приносила в барак: это была высшая степень «шестеренья».

Соседки удивляются, что я приблизила к себе чувырлу. Я объясняю: она человек, и мне ее жаль. Дневальная поколотила ее в мое отсутствие: «Чего к человеку пристала?». На мое замечание «Может, и я такой же буду», дневальная, присев рядком, объясняет, что и в лагерном мире есть свои социальные градации, что и тут есть «очень даже приличные люди», что сравняться с уркой мне никогда не придется, и моя лагерная судьба приведет меня неминуемо в стан «придурков» — привилегированной категории. Но я не отгоняю девчонку.

И вот замечаю, что девка часто хватается за промежность. В чем дело? И признается мне деваха, что у ней в промежности «чирьи» не болят, но чешутся и пачкают штаны. Из амбулатории ее систематически выгоняют, так как она однажды нагрубила сестре матюгами. Я сама зашла в санчасть и попросила Тамару девчонку принять и помочь.

Девчонка пошла на прием и в барак не вернулась. Но скоро прибегает ко мне Тамара: «Вы с нею спали? Ели?» У девчонки оказался махровый сифилис. Меня увезли в санчасть. В течение моего срока несколько раз брали кровь на Вассермана, спирохет не было. Милосердие, оказывается, вознаграждается! Я в этом убедилась и еще раз, когда ела с умирающим от скоротечной чахотки Сашей мороженое одной ложечкой: надо было, чтобы Саша поверил, что у него не чахотка. Я и тогда не заразилась.

Сумрак. Духовный и буквальный. Среди этого удушливого мрака вдруг узнаю: в зоне бывает раз в неделю кино. Я не пошла. Среди этого ужаса — кино! И еще удивительнее: Тамара попросила принять участие в лагерной самодеятельности. Помочь, как она сказала. Я опять ужаснулась: Спектакль? Концерт? Да они с ума что ли сошли? Вот уж истинно пир во время чумы! Согласилась только потому, что это участие освобождало меня от грязнющей работы в починочной, а главное, от общества циничных сапожников, где я буквально задыхалась от скабрезностей.

В «Предложении» автоматически сыграла Наталью Павловну, роль, приносившую мне и прежде и потом успех. И еще в водевиле Лабиша субретку. И в этой роли вдруг поймала себя на том, что играю с интересом, ищу «краски» (например, ловя мух) и вообще, занимаюсь творчеством. Что это? Я живу? Я разве живу?

Хотя какому-то начальнику КВЧ не понравилась в роли Натальи Павловны, но все в восторге и советуют просить спецнаряд на Яю, где есть неплохой стационарный театр. Я пишу заявление.

Генерал Шамарин, начальник кемеровского ИТК, дочь которого я, живя в Кемерово, будучи секретарем музучилища, «подтягивала» по теории музыки, прислал на меня лично им подписанный наряд. Но не на Яю, а в «Черту», лагерь «страшный», для «спецконтингента». О «Черте» в нашем лагере говорили с ужасом люди бывалые. Этим лично подписанным нарядом генерал указал следуемое мне по его понятиям место. Негодяй просчитался к моей удаче: вот в Черте-то я и попала в общество «себе подобных» и убедилась, что чувырлой в лагерях становиться не обязательно. Черта находилась в городе Белове.

Труден был, как всегда, этап. То, что я сильно ослабела от голода и ужаса, я при сидячей работе пока не ощущала. Но после ночного перехода по льду Томи при посадке в «вагонзак» (изобретенный еще во времена Столыпина вагон для перевозки арестантов) я попросту упала на перроне с тяжелым «сидором» за плечами. Конвоир, страшно матерясь, досадливо пнул меня прикладом в спину в заплечный мешок. Рабочие в тот миг заполняли пригородные поезда. Когда негодяй стал меня пинать, из толпы «вольных» раздались крики: «Что ты, сволочь, делаешь? Зачем женщину бьешь? Когда на вас проклятых погибель придет, когда вы передохнете, чтоб людей под «дудоргами» не гонять!? Когда мы вас перестреляем, сволочи!» и т. п.

Это настроение «вольных» просто крылья мне придало. Люди! Люди за нас! И тоже закричала конвоиру: «Дурак, я так до вагона не добегу!» И негодяй перестал гнать, хотя мы запаздывали, отставши.

Это был мой первый этап в вагоне — «столыпинке». Перед ним уже стояла на коленях, как полагалось, понурив головы, толпа заключенных мужчин. Руки за спиною. Со ступенек вагона конвоир выкликал поименно по списку с указанием года рождения, статьи и срока.

Пала на колени и я, пока считали и принимали мужчин. Их по одному вгоняли со страшной торопливостью в вагоны, отличавшиеся от прочих зарешеченными окнами и дверями. Внутри — я вошла последней — был обычный коридор классного купейного вагона, с одной стороны которого тянулись двери в купе. Только вместо глухих вагонных дверей были вставлены решетки, как в зверинце. И пахло как в зверинце — мочой. «Купе» были набиты до отказа, стражи навешивали на решетчатые двери замки. Из коридора, где прогуливались конвоиры, было видно, что в каждом купе делается. Зеки тоже, как обезьяны в зверинце, видели своих часовых. Поезд пошел, часовые ушли в свои отсеки.

Я оказалась в женском купе одна. Бывалые лагерники предупредили, что в уборную выпускают неохотно, поэтому поняла причину зверинцевого запаха. Предложили всем пить. Я отказалась, и конвоир проворчал: «Ишь, опытная!».

Самое страшное оказалось впереди. Около Белове в мое «купе», приняли партию женщин из тюрьмы. Стоял декабрь, а все почти были одеты по-летнему: арестовывали их летом. В тесноте согревались. Кто-то, не призывая конвой, журчал прямо в угол, под нижнюю лавку, хотя там тоже, при особой тесноте, случалось лежали люди.

Высадили нас уже в темноте. Сосчитали коленопреклоненных. Погнали. Идти было километра два. Но ослабевшая, не евшая почти сутки, я не смогла поспеть за бегущими из-за сильного мороза полуголыми людьми. Упала. Потеряла сознание. Очнулась. Колонны уже не видно, а надо мною стоит один солдат. Лицо его в темноте неразличимо. Поднялась, шатаясь. Поплелись. А ноги ватные, не идут. Впереди — огни. Сердце где-то у горла. В голове — грохот и гул. Завод впереди, при нем лагерь, до которых — чувствую — не дойду. Падаю снова и снова. Вот, умираю, хватаю возле себя цепенеющими руками снежок, охлаждая запекшийся рот, говорю солдату: «Дяденька, солдат, не дойду я, не могу, хоть убей! Да ты и убей, ради матери своей, убей меня, скажи, что я бежать хотела. Ведь вам при побеге стрелять можно. Убей!»

Уже второй случай, когда я прошу конвоира меня убить. Первый раз это было во время репатриации, в Австрии, в Граце, когда я отстала от толпы репатриированных, в темноте и тоже, давясь собственным сердцем, молила оставленного со мною конвойного: убей, братик! Голубчик, убей! Я соблазняла его часами своими у меня на руке (их потом похитила Дуська): «У меня часики швейцарские, отличные, возьми их, а меня убей».

Невидимый в кромешной тьме солдат безмолвствовал по уставу, но стал подталкивать меня к какой- то вроде бы стене. Почему была такая темнота вокруг — войне-то конец? Но тогда огней не было: то ли электричество у них погасло, то ли самый акт нашей немыслимо жестокой репатриации им надо было утаить от местного австрийского населения.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату