Она начала одеваться, будто и не мужчина он был. Она и всегда-то относилась к ним, как к животным. В открытом ее чемодане он рылся уже уверенно: хоть и «вольная», но бывшая «зечка».
— И белье грязное разворачивать? — спросила грубо.
— Зачем белье? — бормотал чекист. А на самом дне лежала пачка антикварных, чудом сохранившихся у них книг — со стихами. Их на обратном пути следовало продать в московском магазине, чтобы окупить расходы на поездку.
— Гумилев? Ходасевич? Ахматова? А знаете ли вы, что Гумилев расстрелян как контрреволюционер? А Ходасевич — эмигрант (офицер оказался, как на грех, «знатоком» поэзии). А Ахматова? Да Вы знаете, кто они? Мандельштам выслан (это была для меня новость)!
Она снова дерзко ответила, что знает о них наверняка больше, чем он.
— Что это за книги — это ведь запрещенная литература! — гундосил длинноносый шмоналыцик.
Возразила, что эти «запрещенные» прижизненные издания крамольных поэтов совершенно легально и дорого продаются в антикварных книжных магазинах Москвы, и объяснила, почему они приехали с ней в Воркуту — как живые деньги. Но он не унимался: «Да не дай Бог, если эти книги побывали в зоне!»
Она-то знала: в зоне они «побывали»: муж под ватником проносил их товарищам, они переписывали даже какие-то стихотворения. Она обмерла: сексоты могли об этом донести. Вот почему «подарили» им этот одиннадцатый день свидания! Не успела она и мигнуть мужу, чтобы отрицал такое «нарушение режима», как офицер заявил: «Пойдемте со мной!» — и взял с собою драгоценную пачечку. В зоне ее допросил «третьяк» как следует, с протоколом, был дружелюбен, но книг не вернул. И еще повторил: «Не дай Бог, если они побывали в зоне!»
Ее отпустили, отобрав книги. На вопрос, что же мужу грозит, ответил третьяк: «Там увидим!»
Господи, как дать ему знать, чтобы отрицал их пронесение! Но больше им наедине оставаться не пришлось. На лице его сквозило такое горькое отчаяние — любимую, самую родную, так унижали на его глазах, а Он ничего не мог предпринять, защитить. Он дрожал от унижения. Она была бодрее: унизить ее эти животные не могли, но сокрушала мысль: что же ему-то будет за «нарушение»? Кое-как наскоро простились.
Снова «плохая примета» сработала: отравлено было свидание, определившее их новое, более глубокое чувство.
Она поехала не на вокзал, а к живущей в Воркуте Элле Ивановне, немке, отбывавшей срок с нею в театре Мариинского лагеря. Та, освободившись на год ранее, жила у сына и невестки, высланных как немцев на поселение в Воркуту, и, освобождаясь, дала ей адрес. Приняли ее, как родную. Посокрушались вместе, на другой день Она отправилась в воркутинскую прокуратуру, главное, узнать, может ли Он быть наказан за такое «нарушение».
Сталин был мертв. Берия сокрушен. Среди «них» царила некоторая растерянность, и приняли ее в прокуратуре довольно приветливо, но заявили, что мера наказания зависит только от лагерной администрации.
А ведь теперь Он должен быть «образцовым», незаметным зеком! Может ли Он хлопотать о снятии судимости после такого «нарушения»! Да с уже нажитой репутацией инакомыслящего? Сообщили, что в Москве есть еще прокуратура для надзора за действиями НКВД!
Надо было его предупредить о восклицании третьяка: «Не дай Бог, если эти книги побывали в зоне». И от Эллочки Она пошла на шахту, просить хоть минуту свидания, чтобы узнать, как Он там, что с ним!
Очередь у автобуса, везущего в район его лагучастка, была огромная. Был день не по-мартовски морозный. Ее немного подвезли на уже взятые взаймы деньги на случайной легковушке, а оставшиеся километры Она шла пешком, почти бежала по обледенелой пустынной тундре, накрытой невыносимо холодным небом, хрустя валенками по снегу и ледышкам подтаявших в оттепель, а сейчас до дна промерзших луж. Повезло: начлага уже собирался уходить, когда Она ворвалась к нему с просьбой дать им ну, десять, ну пять минут свиданки под предлогом, что забыла передать ему деньги. Он и короткую свиданочку не разрешил: «Вам еще тяжелее будет. А деньги передайте с надзором под расписку». Так и ушла, подождав у виадука, соединявшего шахту с лагучастком — авось, а вдруг появится на мостике, услыхав, что Она пришла. Не дождалась. Обмерзла. Пока бежала по тундре, Богу вслух молилась, чтоб «миновала чаша», чтоб не добавил этот эпизод ничего плохого к его и без того дурной репутации у начальства, о чем сказал товарищ, предупредивший ее о его несгибаемой «открытости».
Тоска душила. На вокзале ее не разогнал смешной эпизод. В натопленный зал ожидания вошла пожилая дама, укутанная платком, в огромных валенках. Ее сопровождали сын и невестка. К освободившемуся недавно сыну дама приехала из Баку, где цвела весна. С поезда сын на такси примчал ее к себе. Сейчас она живо сбросила валенки с изящных ног, обутых в легкие осенние ботики. Под платками прятались легкая шарфик-чалма и легонькое весеннее пальто. Валенки были взяты напрокат, для отъезда, весь свой гостевой срок дама просидела в комнатах. Подали состав, и она быстро-быстро побежала к вагону с табличкой «Воркута — Баку». Сын помахал вслед уходящему поезду валенком. Даже проводники смеялись.
А героиня нашего рассказа забралась на третью (багажную) полку вагона, уступив плацкартное место кому-то, и всю дорогу до Москвы плакала там, притаясь в своем горе, от сознания, что так унизительно растоптано, поругано оказалось их свидание. Вот тогда Она и припомнила «плохие приметы» первых дней их сближения. А главное — терзала тревога: что будет с ним? Как его накажут за такое нарушение режима, если узнают, что книги были в зоне.
Внизу копошились люди, удивляясь занятой ею позиции, но здесь Она была одна со своим горючим несчастьем. Не под силу было с кем-то и о чем-то говорить. Во всю мочь орало вагонное радио-тарелка — этот постоянный «крест» в СССР для людей, имеющих уши. Она попросила выключить или хоть уменьшить звук, снизу ответили: «Нет уж, выключите сами». Хоть и наступила «оттепель», люди понимали, что выключение общественного радио могло повлечь репрессии: «Ах, вы не хотите слушать советское радио!» — и — донос, и срок! Так и не заснула до самой Москвы.
В Москве предстояло пробыть недели две, ночуя посуточно у друзей. Таким, как Она, в столице не положено было жить более суток. Даже сходила в МХАТ на «Пигмалеона». Пошла и в прежде родную Третьяковку. Рассказывала, кто Она теперь, что с ней эти годы было, что ездила на свидание с еще заключенным мужем. И вдруг приятельница Вера Ермонская — старая одинокая дева — воскликнула: «Какая ты счастливая. Женя!» И вправду — счастливая, подумала, ведь Она уже не одна на свете — их двое! неразрывных!
Отыскала и прокуратуру по жалобам на НКВД. Невзрачная контора во дворе, рядом с домом, где Она прежде жила на Поварской. Очереди не было! Ее приняла миловидная дама, взяла заявление, выслушав рассказ, и сказала, что едва ли теперь его накажут за это! Обыск чемодана уже «вольной» был противоправным, да! А книги они должны вернуть. «Я напишу», — пообещала. И с улыбкой заметила, что редкостные книги «эти ребята», конечно, «конфисковали» в свои личные библиотеки, видно, они «любители поэзии» тоже.
История эта закончилась несколько месяцев спустя. Уже летом, дома, Она получила пакет с книгами почтой. Все было цело, но среди них было четыре миниатюрных томика Евангелия (2,5 см на 6). Четырех евангелистов. Вернули из четырех — три. Один томик все-таки украли как редкость.
А Он позднее рассказывал. Во время хрущевской оттепели и «эпохи реабилитанса» в лагери зеков начали наезжать разные проверочные комиссии. На их лагучастке тоже готовились к встрече таких гостей. История с книгами вроде бы позабылась, ему ничего не сделали, но однажды «третьяк» (начальник следственного отдела) вызвал его, взволнованно достал из шкафа пачку книг: «Вот, проверь, упакуй, напиши адрес, мы отошлем жене сегодня же. Квитанцию — тебе».
Видно, прокурорша не обманула ее — написала-таки в лагучасток.
Эти книги по его возвращении они все-таки продали заочно в Москве через комиссионку. Продали «за гроши», ибо вскоре начался «книжный бум», и цена их поднялась сторицей. Но на полученную сумму тогда купили ему более-менее приличную одежду.