Оглянулся Иннокентий, и сразу поблекли краски погожего, звонкого дня. С детства привычная картина неузнаваемо изменилась. Кряжое было разворочено, повержено в прах, напоминало те бесчисленные населенные пункты, которые пришлось пройти Иннокентию в дни Отечественной войны. Но у солдата позади война, впереди война, глаз ко всему привыкает. А тут развалины родного села, разобранные срубы, печи, торчащие прямо из земли. В иных из них еще не перебравшиеся на новые места хозяйки готовили пищу. Из труб курчавясь валил дым. Все это под ярким солнцем, под шелест плывущих льдин, под хлюпанье струй, обсасывающих берега.
— ...Да-а, было сельцо на все плесо, — сказал кто-то из стариков.
— Тоже нашли о чем вздыхать, живем, как папанинцы какие на льдине! По комару, мошке да пауту скучать будем? — ответил молодой голос.
— Да вам-та, нынешним, что? Где встал, там и дом. Разве вы-та поймете? Что тебе до того, где пуповина твоя зарыта?..
И хотя кошки скребли на душе, слушая этот спор, Иннокентий улыбнулся: все одно и то же — отцы и дети, эта звериная крестьянская тоска по обжитому месту и это молодое стремление к новому, пусть нелегкому, пусть необычному, но к такому, что можно будет ладить на свой вкус. А сам в глубине души был все-таки со стариками. Что там перед собой душой кривить? Дело прошлое, но когда он сочинял письмо в Москву, собирал подписи, убеждал людей в области поддержать их, руководствовался он не только хозяйственными и государственными соображениями, но и этой привязанностью к родному месту, к двору, где рос, к земле, на которой работали еще дед и прадед.
Но уже в Москве, в спорах с Литвиновым, которые они вели и один на один, и в кабинетах государственных деятелей, в сопоставлении доказательств, которые обе стороны приводили в подтверждение своей правоты, Иннокентия Седых стали посещать сомнения. Прав ли он? Не смотрят ли его земляки лишь себе под ноги, не устремляя глаза вдаль? В Москве, в горячке борьбы за земли поймы, эти сомнения было легко отгонять. Но приехал в родное село, и они накатили с новой настойчивостью: а может быть, ты, Иннокентий, из-за деревьев лесу не видишь? Может быть, тебе своя курчонка дороже общественной коровы?
Не один самовар осушили они с Павлом Дюжевым и Анатолием Субботиным за этими разговорами. Молодой агроном с самого начала был против письма: большая ли, малая ли будет рядом электростанция, по-старому все равно не жить. А уж если вырываться на простор, то на большой — земли тут немереные. Чем в Ново-Кряжове хуже живется? Никуда не плавать — земля, вон она вокруг. Ее сколько угодно. Дюжев отмалчивался. Он помогал писать письмо, вел подсчеты, делал выкладки, но слова своего не говорил:
— Я тут гость... Это решать хозяевам...
И только когда однажды, среди ночи, Иннокентий Седых разбудил его и, не зажигая света, взволнованным голосом сообщил, что письмо — все-таки ошибка и что надо, пожалуй, самим до приезда комиссии уговорить земляков отказаться от своей жалобы, Дюжев обнял его и пожал руку так, что склеились пальцы...
Сразу будто спала морока, дурманившая голову, вязавшая по рукам и ногам. Иннокентий вновь не слезал со своего «козелка», вместе с любимцем своим Тольшей носился по окрестностям, осматривал близкие поймы рек и речушек, изучал карты, ища места, удобные для хлебопашества и животноводства. Тут уж он поднял на ноги и науку в сельскохозяйственном институте, и практику в лице Савватея и его сверстников, старых охотников, знавших каждую поляну, каждый ручеек на сто верст в округе, И нашлось такое место, что было и к воде близко, и недалеко от новой шоссейной дороги. Нашел на крутом берегу реки Ясной, чуть выше по течению от места, где Анатолий Субботин уже расположил так называемые молодежные выселки.
Вот тогда-то и развернулась вовсю энергия этого уже немолодого человека. Ему удалось внушить односельчанам мысль: уж если и суждено жить на новых местах, пусть огромный колхоз «Красный пахарь» станет образцовой молочной и овощной фермой рождающегося города Дивноярска. Эта идея произвела впечатление и в районе и в области, и под нее хозяйственному председателю удалось добиться у Литвинова помощи тракторами, строительными материалами, а у области — кредитами. Иннокентий первый разобрал на острове свой двор и, пока его перевозили, жил теперь то у отца на пасеке, то в Ново-Кряжове, куда до поры переехали к своим молодым родственникам некоторые жители переселяющегося села.
Все работы на острове он поручил Дюжеву, а сам хозяйничал на новом месте, «сажал» перевезенные избы на участки, руководил строительством. На острове он не показывался, втайне даже от себя боясь бередить тоску, которую гасил работой. И все-таки прошлое, от которого он старался уйти, настигло его, нанесло ему напоследок жестокий удар.
Люди, разбиравшие в Кряжом дворы, срубы колхозных служб, избы, не раз уже натыкались на памятники здешней старины. Из Старосибирска прибыл старый знакомец Станислав Сигизмундович Онич, и вскоре же под зданием староверческой молельни, служившей уж много лет клубом, обнаружили рубленный из лиственничных бревен тайный погребок: в нем древние рукописные уставные книги, замурованные кем-то в фундамент гробы, сколоченные из крепких как камень досок, и какой-то совсем уже съеденный плесенью пергамент, к которому Онич никому не давал прикасаться.
Страшные находки были сделаны во дворе тестя Иннокентия Седых — Грачева, того самого, которого когда-то вместе с семьей после пожара в колхозном амбаре везли они с отцом на лодке в район. В уголке двора, за коровником, обнаружили камнем выложенный тайничок, похожий на колодезный сруб, в каких богатые кержаки хранили когда-то свое добро. На дне тайника лежали два скелета — большой и поменьше — мужской и женский, как сразу определил прибывший на место происшествия Онич. А в другом конце двора отрыли замурованную в кирпичный фундамент большую железную шкатулку военного образца и в ней пачки царских кредиток и много золотых монет.
Иннокентия разыскали под вечер. Он подкатил на машине прямо к развалинам двора тестя. До приезда уже вызванных Дюжевым представителей милиции он приказал перенести шкатулку в тайник, ничего не трогать и выставил на караул двух парней с охотничьими ружьями. Молчаливая толпа окружала это место. Иннокентий прошел сквозь нее, по звуку гремучего плаща угадал в темноте Онича.
— У вас фонарик есть?
Онич дал фонарь. Седых спустился вниз. Сверху было видно, как на дне ямы вспыхнул свет. Острый луч высветил оба скелета, слегка прикрытые сопревшими лохмотьями. Седых наклонился к тому, что побольше. Что-то поднял, повертел в руке. Это был старый, зеленый от окиси винтовочный патрон с зубчатым колесиком, приделанным сбоку. К нему на тонкой серебряной цепочке была прикреплена пуля.
— Что это? — нетерпеливо спрашивал сверху археолог, походивший в это мгновение на гончую, делающую стойку над тетеревиным выводком.
— Да вроде солдатская зажигалка, — послышались снизу спокойные слова. — Делали такие из патронов в империалистическую войну. — И, бросив предмет обратно, Седых обтер пальцы и полез наверх.
— Страшная вещь... Что, что вы об этом думаете? — слышался из тьмы взволнованный шепот Онича.
— Ничего, — ответил председатель и, не оглядываясь, быстро пошел по селу, по бывшему селу, ибо под луной улица его отмечалась лишь двумя рядами безобразных куч. Но где-то тут, среди этих развалин, пел баян и девичьи голоса выкрикивали озорные частушки.
Василиса догнала отца. Она была в стеганке, в резиновых сапогах. Председатель обнял дочь за плечо, прижал к себе, и они пошли рядом. Пошли, ничего не говоря, но думая об одном.
— Папа, ты видел там, у Грачей? — спросила наконец Василиса.
— Видел. Это дядя твой, мамкин брат Николай, Кольша. И женка его Ксюшка — матки твоей подруга... И молчи до поры, слышишь, молчи!
15
Пока Онь играла, и большая вода, клокоча, неслась мимо острова, шурша крупными и мелкими льдинами, и в Кряжом разбирали и подготавливали к вывозке уже последние срубы, посреди села, на дне