думала, что вас, папенька, нет дома', — прибавила она краснея.
'Какая приветливость!' — подумал я и с досадою взялся за шляпу.
'Вы не будете пить чай у нас?' — спросила она в замешательстве.
'Нет!' — отвечал я грубо.
Отец вышел в это время. Глаза ее обратились ко мне; они, казалось, спрашивали: что значит все это?
'Вы у нас так давно не были'.
'Разве вы заметили мое отсутствие? — Она молчала, несносная! молчала! Хоть из учтивости бы сказать: да! — Вы весело проводите время', — продолжал я, едва скрывая бешенство.
'Ах! очень весело!' — сказала она, как будто боясь, чтобы разговор не обратился на что-нибудь другое.
Но я и не думал обращать его ни на что, был хладнокровен, спокоен. Тут, видно, ее рассердило мое равнодушие, и она — женщина! — нашла средство терзать меня! Скрывая досаду свою, с улыбкою она начала рассказывать мне о вечере, где они были. Ничтожная девчонка, стрекоза, бездушное создание! Я выдержал характер: захохотал, отвернулся от нее и ушел в кабинет к отцу ее. Там сидели какие-то старики. Я не видал ее более, потому что через полчаса ушел. Но — стыдись, Аркадий! ты видел ее! Да, я остановился на улице, против окна; она сидела на диване, задумчивая, печальная… Так-то я видел ее в первый раз. Но — клянусь богом! — что я смотрел на нее теперь, как на картинку. Зато дождь промочил меня до нитки. Он заступился за женщину, которая не могла победить твердости мужчины. Желая доказать свое упрямое равнодушие, я стоял и смотрел целый час.
Она любит меня! Нет сомнения! Ее поступки не кокетство. Но в ней вовсе нет сердца, или она глупая кукла. И ты, Аркадий, передашь себя ей, этой девчонке? Ты помиришься на этой любви, на этом ребяческом чувстве? Разве ты не видишь: она женщина просто. Не мне она, не мне — пусть явится избранный, мишурное создание, вывальсирует с нею из круга людей, объяснится с нею где-нибудь на бале, на прогулке, пусть благоразумно скажет он ей, что обожает ее. Она потупит глаза — карикатура, карикатура! Хохочу, когда подумаю! У нее есть тоже свои дрянные идеалишки, своя кукольная комедия дружбы пансионской — вероятно, и любви, — ей пора сменить одних кукол другими куклами. 'Объяснитесь с папенькою, я от себя не завишу'. — 'Но позволите ли мне надеяться, что мое желание не возбудит негодования вашего…' Нет! глупее надобно: 'Но смею ли думать, что не оскорблю вас…' И в заключение всего: 'Как я счастлив!..'
Семен Иваныч услышал мой хохот и вошел ко мне. В самом деле, какие глупости пришли мне в голову…
Чудная Веринька! скажи, кто ты: демон или ангел! Нет! ты неземная — это я знаю лучше самой тебя. Великого не стыдит унижение добровольное. И я понимаю, что ты скрываешься от людей, ты снисходишь к ним, ты равняешься с ними, ты не хочешь оскорбить их, открыв им свое небесное происхождение! Тебя оскорбило бы признание мое: ты думаешь, что словами не выражают чувств, ты чувствуешь, что надобно жить, дышать этим чувством, этою любовью — но не говорить о ней! Сегодняшняя прогулка, где так нечаянно мы встретились, где в толпе людей мы были одни, где мы говорили так мало, где я мог вести тебя под руку, слышать сильное трепетание твоего сердца, где ты забывала земной язык, где прижималась ты к моей руке, и я казался твоим защитником…
'Полно говорить об этом — ради бога, перестаньте!' — сказала ты мне, когда я начинал рассказывать тебе об ужасном состоянии души моей: я не смел говорить о любви моей.
'Полно, Аркадий, mon bon ami! [7] Вы не поверите, как тяжело слышать, что вы несчастливы! При вашем сердце, при вашей душе… Вы не должны быть несчастливы!'
'Что же составит мое счастье, Веринька, что составит его? Не люди, нет, не люди! Дайте мне одну душу любящую, понимающую меня… — Она вся затрепетала. — Вы мне и жаловаться на это не позволяете?'
'Могу ли я быть вашим руководителем, Аркадий!'
'Будьте им, будьте моим ангелом-хранителем'.
'Мы не понимаем друг друга'.
'Нет! вы меня понимаете'.
'Боюсь понимать, может быть…'
'Меня ли можете вы бояться? — сказал я с жаром. — Испытайте меня, заставьте меня делать, говорить, думать, что вам угодно! Передайте только мне мир души вашей!'
Как начала она после того говорить, как чудно изъясняла мне свой детский, невинный, ангельский взгляд на мир, на людей! Только гордость моя не позволяет мне согласиться, что она права… Теперь я вижу всю ее душу! Я готов был преклонить колена перед нею, не думая казаться странным; в лице ее обожал я великую идею любви… И вся толпа, окружающая нас, также преклонилась бы перед нею, если бы только я сказал ей несколько слов, этой толпе. Никакое сердце, ничья душа не лишены своего участка неба.
Нет, Веринька! — так дешево не отдам я тебе себя! Твоей детской любви мне мало. Хочешь ли быть моею? Отрекись от себя; не думай быть со мною счастлива; воображай, что страшное, неизъяснимое бедствие ожидает тебя со мною; что только горькие слезы будут тебе отрадою… Тогда-то мы будем счастливы, но счастливы не поземному: тогда жизнь моя, душа моя, моя вечность принадлежат тебе! Ты еще не знаешь счастия умереть вместе, после жизни ужасной, бедственной, от которой содрогнулось бы все, кроме любви. Любовь не боится ничего, всего менее — смерти. Это чудовище, столь гибельное, страшное всему другому, есть ангел-благодетель любви! Отдайте Вериньку кому угодно, забросьте ее за моря, за непроходимые леса и горы, позвольте мне ползти на коленах по всему свету, искать ее; разбейте лодку, на которой поплыву я, и бросьте меня, истерзанного, об острые скалы приморские, только бросьте к ногам ее, так, чтобы мой последний взор устремился на нее, встретился с ее взором, выражающим любовь… — Вот счастье, вот что я знаю в любви…
Она способна, она может так любить — она готова будет скитаться со мною вечно, по земле неприязненной, с нищенскою сумою, с посохом, которым мы будем стучаться под окном поселянина, выпрашивая ночлега любви нашей… Аркадий! ты сумасшедший!
Как странно говорил со мною сегодня отец ее! Чего он хотел? Не думает ли, что я жених его дочери, что я также хожу к нему, как другие, играть в свадьбу? И неужели она смотрит на меня, как на толпу других молодых людей, из которой более нежному, более скромному, более прилежному в искании, представляющему более удобств в жизни она отдаст свою руку? Веринька! неужели я женщину, невесту обожаю в тебе? Неужели ты думаешь, что я не посмел бы любить тебя, если бы ты была царица? Побоялся бы любить тебя, если бы ты была нищая бродяга, а я сильный царь? Ты прекрасна, Веринька: в глазах твоих небо, стан твой зефирен; но подурней, милый друг! сгорбись, сделайся безобразна! Тогда только увидишь ты, люблю ли я тебя! Принадлежи другому — что же мне? Я люблю душу твою — она всегда будет моею.
Нет, нет, о боже мой! Ей принадлежать другому! Нет! все — только не это! Я не переживу этого — больше недели не переживу. Что смерть? То die, to sleep! [8] Мне нельзя будет тогда даже и умереть: ты останешься в мире…
Напрасно хотеть воротиться теперь — это уже невозможно, бедняк! Если она и не то, если она ничтожна, если ты должен играть жалкую, презренную ролю ничтожного любовника, как этот долговязый молодой человек, который вчера навязывался к тебе в друзья, — все кончено! Ты думал властвовать ею, ты думал, что она боится, трепещет твоей исполинской силы, а она опутывала тебя паутинными нитками — и опутала! Видишь ли, кто теперь повелевает: она или ты? Что за лицо представляешь ты у них в доме? Что ты — привидение ли, которое приходит пугать других? Или шут, над которым все забавляются? Куда как глуп ты с своими мечтами, с своими высокими мечтами! Вчера ты хотел остаться в своем кабинете, и что же? Целый вечер у них; и целый вечер ты сидел наряду с другими, играл в дурачки, рисовал карикатуры! Тебе дали альбом, и ты вписывал в него глупости — цветочки, хижинки — и был весел — весел — вот что мне всего досаднее! Ты потерял всю власть над нею: она уже не тревожится твоими взорами, уже не боится тебя. Огонь безумных, сильных страстей погас! Она так спокойна, весела, так уверена, что ты всегда