Половцев с удовольствием тесал березовое полено, которое он мыслил в качестве новой ножки для табурета. Внезапно он подумал о сыне, и ему вдруг стало как-то не по себе. Парень один ездит на электричке из города, а потом еще идет около часа от станции по шоссе или минут сорок пять лесом. А вдруг по дороге ему кто-нибудь встретится, какой-нибудь ненормальный тип, которых теперь развелось, как собак нерезаных?
Настроение у Половцева мгновенно испортилось. В нем поселилась тревога, которая сразу стала взвинчивать ему нервы, натягивая их до предела, словно гитарные струны. В голову полезли всякие неприятные и даже страшные мысли.
Половцев вытащил из нагрудного кармана рубашки часы-луковицу и открыл крышку. По его прикидкам, до приезда Андрея оставалось еще около часа. Часы спели литератору нехитрую мелодию, напомнив о тех хлебосольных временах, когда жить человеку с писательским билетом в кармане было сытно и вольготно на Руси-матушке. Кстати, часы эти попали к Половцеву именно в те благословенные времена при странных, даже страшных, обстоятельствах.
Как-то Половцева в качестве литературного кита — а как же, человека периодически печатают в толстых, хотя и периферийных журналах! — пригласили на какие-то традиционные «литературные чтения» в русскую глубинку.
А глубинка, как известно, хоть и читает мало, но писателя весьма уважает как человека, несущего слово правды в широкие массы трудящихся.
Писатели — вернее, люди, так сказать, с гусиными перьями за ушами, которые пишут много и которых кое-где кое-когда печатают, поскольку надо же хоть что-то печатать, если бумага выделена комитетом по печати, — шли парами сквозь строй участников художественной самодеятельности, отдувающихся милиционеров с рациями и простых зевак в рубашках навыпуск.
Шли они к деревянному помосту, на котором был установлен микрофон и стояло десятка два стульев. Пишущие товарищи должны были сегодня почитать немного из своего «нетленного» и скромно рассказать о себе что-нибудь величественное (например, как-то я и… а дальше подставляем: Горький, Сладкий, Соленый; или Пушкин, Гоголь, Гомер…).
Охраняли «писательский десант» (а может, «банду»?) несколько милиционеров. Половцев шел одним из последних, опустив очи долу.
Ему было мучительно стыдно, что и его могут принять за писателя-романиста и друга Достоевского или Фенимора Купера. Тогда ему неминуемо будут задавать вопросы о судьбах человечества, на которые, потея, бледнея и краснея, придется отвечать. И еще не факт, что после всего этого позора люди проводят его аплодисментами, когда вдруг узнают, что не он написал «Анну Каренину» и «Отца Сергия».
«А что же вы тогда написали?» — спросит его, недоумевая, какой-нибудь въедливый книгочей из сельской библиотеки, и ему, писателю Половцеву, придется провалиться сквозь землю, то есть сквозь деревяшки помоста, очень напоминающего возвышение для виселицы, потому что его повестей никто из присутствующих, естественно, не читал.
Когда Половцев уже подходил к помосту, один из милиционеров грубо схватил его за шиворот и выдернул из величественной шеренги писателей в праздную толпу читателей.
— А ты куда прешь, теля? Твое место с народом! — только и сказал он весьма лениво и тут же выпустил воротник литератора из своей железной руки.
Половцев внутренне сжался и покраснел. Ему было стыдно! Ведь многие видели, как этот милиционер по ошибке принял Половцева за местного зеваку (дело в том, что на нем не было пиджака — одна сетчатая бобочка и, кроме того, на ногах были не столичные лакированные туфли, а обыкновенные сандалии со срезанными задниками, чтобы нога отдыхала).
Но Половцев боялся сказать хамоватому сержанту, что он на самом деле столичный писатель. Он боялся произнести само слово «писатель», потому что в настоящий момент это было выше его сил. Низко опустив голову, Половцев стал поспешно выбираться вон из толпы.
Люди с недоуменными улыбками расступались перед ним, думая, что этот красный как вареный рак писатель явно не в себе.
Половцев шел к реке с намерением незаметно утопиться.
Но тут его хватились.
Кто-то из писательского десанта закричал в народ, что куда-то пропал известный прозаик Половцев. Все стали оборачиваться и спрашивать друг друга, где прозаик Половцев. Кто-то уже накричал на сержанта и сказал ему, как тот был неправ, выдергивая товарища прозаика из современного литературного процесса.
Вжав голову в плечи, Половцев собрался броситься реку, но тут толпа стихла. Сотни пар глаз смотрели на стремительно идущего к обрыву прозаика. И силы покинули Половцева: плача, он опустился в траву.
— Это ничего, — говорил Половцев, пряча глаза от виноватого сержанта, первым бросившегося на спасение прозаика. — Тепловой удар.
— Не признал, товарищ писатель, — твердил бледный сержант извиняющимся тоном. — Виноват. Простите, пуговку у вас на рубашке оторвал.
— Пуговку, это я сам! — в ужасе вскричал Половцев, боясь что милицейский лейтенант и какой-то третий секретарь, подлетевшие к сидящему на траве Половцеву, тут же разжалуют бедного сержанта.
Половцева бережно подвели к помосту и помогли на него взобраться.
— Вам уже лучше, товарищ писатель? — спросил его третий секретарь с горящими углями черных цыганских глаз.
— Гораздо лучше.
— Может быть, вам достать панаму? — спросил секретарь и, не дав ответить вновь побагровевшему до корней волос Половцеву, обратился в народ. — Товарищи, кто может дать товарищу писателю свой головной убор? Солнце, товарищи, не хочет щадить даже нашу родную литературу!
Половцеву опять захотелось умереть, потому что сотни кепок, панам и картузов поплыли к помосту. Здесь были даже треуголки, сделанные из «Труда» и «Известий». (Делать треуголку из «Правды» отваживались немногие «хулиганы»!)
— Возьмите, товарищ прозаик! — сказал третий секретарь, передавая Половцеву ворох головных уборов. — Теперь у вас не будет болеть голова, — и он сам надел ему на голову парусиновый картуз, под дружные аплодисменты публики.
Половцев оглянулся на коллег по перу. Одни смотрели на него с недоумением, другие — с нескрываемой насмешкой, третьи — с презрением.
— Солнце! — сказал красный, словно первомайское полотно, Половцев коллегам с некоторым вызовом, указывая пальцем в небо.
— Да, солнце, но вы-то здесь при чем? — прошипел сосед — публицист с портфелем, в котором бедной сироткой лежала пустая бутылка из-под портвейна. — Перестаньте валять дурака, миленький. Клапана горят, с утра во рту ни росинки не было! А вы хотите уморить нас в этом пекле! Нас ведь уже в ресторане ждут!
Как ни странно, но эти неприятные слова соседа подействовали на Половцева успокаивающе, и он тут же передумал топиться, хотя и собирался это сделать, как только «высокое собрание» переключится с его жалкой личности на сеяние «разумного, доброго, вечного». Алкаш-публицист с пустой бутылкой из-под портвейна в портфеле вернул его к жизни.
Публика принимала Половцева очень даже тепло. Ему хлопали больше всех, и может быть, потому, что он остался в живых, а не умер у всех на глазах от мучительного стыда и немилосердного солнца…
В ресторане, уже выпив по первой, об инциденте с Половцевым забыли все, включая его самого. А самому Половцеву жизнь вдруг показалась совсем не такой жестокой и насмешливой.
Ресторан-стекляшка, качаясь на волнах бравого хмельного веселья, набирал крейсерскую скорость общения инженеров человеческих душ с этими самыми душами в лице секретарей и ответственных работников области, совсем случайно заглянувших на огонек.
Он встал из-за стола и никем не замеченный покинул буйное писательское застолье.
Местная старина стояла вокруг в полнейшем запустении: в церкви было традиционное