Конечно, лучше иметь в стране не двадцать лодок, а двести, а еще лучше – две тысячи. И чтоб они плавали, плавали, плавали в мировом океане, как клецки в бульоне. И ничего, что они по старости еле ходят. И ничего, что они ревут на весь белый свет, как раненые; их у нас столько… и мы к а к выйдем все, к а к з а р е в е м! – и америкосы оглохнут; уши у них отвалятся, у америкосов… обомлеют они… и в этом акустическом бардаке нас никто не отыщет, а мы подберемся к ним да как ахнем в нужный момент – и снесем все до Скалистых гор…

А кстати, а чего это они у нас ревут как раненые, эти наши лодки? – А они не могут не реветь! Должны реветь, кстати потому, что их раненые делали.

У нас все раненые. У нас же нормальных нет. И различаемся только степенью ранения: легкораненые и тяжело-… Чем выше, тем тяжелее…

И боятся нас только потому, что мы раненые. Сильны мы своей раненой непредсказуемостью. Непосредственностью своей. Походкой пьяного исполина…

А чтоб это подводное дерьмо еще и плавало, в нем еще и подводник внутри должен сидеть. А чем дольше он сидит, тем лучше. Так приковать его там на десять календарных лет – и пусть сидит.

И сидим… И мы же это дерьмо спасать будем голыми руками, когда оно тонуть начнет.

Единственный флот, который спасает дерьмо…

Заканчивая этот этюд о дерьме, я бы вернулся к дерьму изначальному – начальнику отдела кадров. Эта тыловая, деревянная жаба перед моим его покиданием объяснила мне, что для того чтобы перевестись с флота, нужно иметь как минимум десять подводных календарных лет («а у вас только восемь с копейками»). Только после этого с тобой как-то разговаривают. Только после этого ты подаешь рапорт по команде о включении тебя в списки для перемещения. Приказ о включении в списки появляется на свет только раз в год, в декабре, а это значит, что ты служишь уже одиннадцать лет, но можно в первый же год подачи рапорта по разным причинам (улыбнулся, гад) не попасть в приказ – значит, уже двенадцать лет… и потом ты здоров, а это не основание для перевода; вот если ты болен, тогда… тогда существует специальный перечень болезней, например, болезнь мозга, но чтоб получить подтверждение на такую болезнь, нужно взять пункцию спинного мозга («а это не просто, больно это») в клинических условиях города Североморска. Да, кстати, а вы знаете, что офицер место службы не выбирает и по переводу вас могут засандалить в Магадан?..

Мне захотелось его удавить, но я еще не спросил его об академии.

В академию? Можно и в академию. Но на этот год вы уже пролетели, а на следующий придете в следующем году. Вот так!

Я посмотрел на его горло и вспомнил, что я еще не поинтересовался про адъюнктуру. Я поинтересовался.

В адъюнктуру? Редко, но бывает. Так что не стоит обольщаться.

В общем, я сказал: «Живи, жаба», – и шлепнул дверью…

Три года я переводился с Северного флота. Я пытался уйти в академию, в адъюнктуру, в командиры роты и в ученые; я звонил и бегал, проходил медкомиссии и подписывал характеристики; я отправлял свои личные дела и встречал их; я переделывал представления, я печатал списки родственников, я звонил и уточнял их девичьи фамилии…

А ушел я в Северодвинск вместе с кораблем. На вечное захоронение. В Северодвинске явился в политотдел, когда наступила осень и сквозь вскрытый лодочный корпус стало прохладно жить, и спросил:

– Где мой угол, в котором буду я и моя семья?

К этому времени биологическое чудо свершилось: я женился. Год мы мыкались, а потом в нашем Клондайк-Сити мне дали квартиру: построена суровыми руками рудокопа-шлаковщика-воина-строителя – по стенам течет, батареи перемерзают и взрываются, как бутылки на морозе.

Но все же это была квартира. Хоть плохенькая, но своя. Конура конурой, постоянно согретая батареей в одно женское тело.

– Ну и где же мое жилье? – спросил я у зам начальника этого полит-пардон-отдела бригады кораблей.

– Видите ли, – начал этот полномочный представитель нашего светлого будущего на земле и в воздухе, – жилфонд нашей бригады рассчитан на пять, ну на семь, максимум – на десять экипажей, а вас тут – двадцать четыре, и потом… – и потом, – сказал он мне, – сдайте сначала там квартиру, и тогда мы начнем с вами разговаривать.

Я поехал и сдал, приехал и стал с ними разговаривать. Говорили мы год, но так и не договорились, и квартиру мне не дали; мне даже справку не дали о том, что не дали квартиру.

В последней беседе этот первый полномочный у корыта даже заявил:

– Слушайте, ну, в конце-то концов, мужчина вы или нет! Что вы все время ходите: «Хочу жену, хочу жену»? Зачем вам в Северодвинске жена? Кто сюда свою жену привозит? Ну кто? Не страдайте вы. Выйдите на улицу. У нас так все делают…

Действительно, что может быть проще: выйди ты на улицу… А на улице прямо на столбе висело объявление: «Сдается комната одинокому молодому человеку», – и кое-что от этого объявления было уже оторвано.

Семьсот офицеров и мичманов, холостых постоянно и временно, сходило вечером с кораблей нашей бригады, и город впитывал их, как губка. Ни один не валялся под забором; все где-то тихо лежали и не на открытом воздухе…

Но наступило эпохальное время. Наступило время эпохального 27-го съезда, и в это время я оказался в отпуске. И, находясь в отпуске в столь историческое время, я вдруг вспомнил (просто озарение какое-то), что лучше всех на этой земле обетованной живут склочники. Я пошел и голосом своей мамы подал телеграмму съезду. Я не стал его поздравлять, я просто спросил у форума коммунистов: почему мой сын до сих пор не переведен никуда, в чем его вина, и, если вина есть, то почему на подводных лодках служат только виноватые.

И форум коммунистов ответил маме, что ее сын – этот редкий природный экземпляр подводника, этот бутон благоуханный военно-морской, – скоро будет переведен в город-герой Ленинград, где постоянно оседают все герои.

– Начхим! А у вас есть справка о жилье в Ленинграде?

Так теперь в строю с удручающей периодичностью обращался ко мне мой старпом.

И я ему, с той же периодичностью, очень терпеливо и толково объяснял, что я дитя своего времени, что у меня мое только то, что на мне и с собой, и что ни один город Советского Союза, а тем более такая колыбель, как Ленинград, не может похвастаться тем, что я его почетный гражданин.

– А-а… – говорил старпом и отходил.

К тому времени все были уже извещены, что я редкая сволочь, «писатель», и что пишу я во все концы, а особенно обожаю периоды съездов, и что я перевожусь, видимо, и, видимо, навсегда. И я опять строчил на себя характеристики, представления, вставлял в них, как я отношусь к пьянству, к политике партии, как я изучаю последнее текущее наследие, как я провожу их в жизнь; потом я бежал и отправлял все это, потом оно возвращалось и снова уходило, и снова я носился с ним, носился, носился…

– Начхим! – говорил старпом время от времени. – А справку о прописке в Ленинграде ты уже достал?

Прописка – основное деловое качество офицера, его кошмар и надежда, его пробковый пояс, его бревно, его соломинка… есть у тебя прописка – и ты человек; нет? – извини…

В двадцатый раз я не выдержал и прямо в строю диалектически переложил учение Дарвина о происхождении птичьих видов с английского сразу же на монголо-татарский; я переложил его несколько раз, и каждый раз был по-своему интересен, поскольку сопровождал я его рядом оригинальных манипуляций и артикуляций.

Наступила тишина. Строй слушал как завороженный.

Затем раздался голос старпома:

– Ну, а орать-то зачем? Что, уже и спросить нельзя? Потом начался хохот, и хохотали все: и офицеры, и мичманы, и матросы – весь мой экипаж. Ну, и я в том числе. После этого стало легче, и я поверил, что я действительно ухожу…

Вы читаете «...Расстрелять!»
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату