— И все же какое значение могут иметь наши с женой отношения к делу о..? — адмирал запнулся, не зная, как бы выразиться поделикатнее.
— …О заговоре против фюрера, — охотно подсказал ему Кренц, вновь ехидно оскаливая редкие, основательно пожелтевшие зубы.
— …К делу, по которому меня обвиняют? — нашел Канарис более приемлемый вариант.
— Ну, во-первых, к делу о заговоре против фюрера имеет отношение решительно все, что расходится с дисциплиной, законами и моралью рейха. А во-вторых, мы как раз и пытаемся понять, какое отношение к вашим вспышкам ревности к жене и ее вспышкам неприязни к вам имеет стремление пополнять свои зарубежные счета продажей важнейших тайн рейха.
— Нет у меня никаких зарубежных счетов! — буквально взревел Канарис. — Нет и никогда не было.
— А вот это нам еще только предстоит выяснить, альтруист-бессребреник вы наш.
— Здесь нечего выяснять! И так все ясно.
— Нервы у вас ни к черту, адмирал. Как с такими нервами можно было руководить абвером — ума не приложу.
Двое суток спустя, после очередного изнурительного допроса, Канарис вдруг почувствовал себя плохо. Состояние его было настолько очевидным, что следователь сам прервал словесную дуэль и, вызвав конвоира, отправил адмирала в камеру.
Он уже задремал, когда в проеме двери появился тюремный фельдшер.
— Сначала требуют буквально воскрешать заключенного из мертвых, — проворчал он еще с порога, — а когда тот немного придет в себя, отправляют на казнь. Вы не скажете мне, адмирал, в чем смысл подобного лечения?
— Очевидно, в особом тюремном гуманизме.
Фельдшеру было под шестьдесят; приземистый, истощенный, с обвисшими коричневыми мешочками у глаз, он сам мог представлять интерес для целого консилиума врачей. Но из всех предполагаемых диагнозов самым очевидным и неизлечимым являлся тот, что врач был… иудеем. Причем с такими впечатляющими признаками вырождения, что дожить с ними почти до конца войны можно было, только пребывая на службе у гестапо.
— И вы — тоже о гуманизме, господин Канарис…
— А кто еще изощрялся на эту тему? — устало спросил адмирал, чувствуя, как головокружение понемногу успокаивается.
— Господин Кренц.
— О боги, еще один ценитель гуманизма!
— Я воскликнул точно так же, но оберштурмбаннфюрер Кренц сказал мне: «Сходите-ка посмотрите этого великого лютеранского гуманиста Канариса. Каким бы хворям не предавался наш адмирал, на эшафот он должен взойти походкой императорского гвардейца. Иначе вместо него взойдете вы».
— Что-что, а убеждать оберштурмбаннфюрер умеет.
— … В чем успели убедиться многие. Но, в конечном итоге, дело не в этом. Интересно, с чего это вдруг он назвал вас лютеранским гуманистом?
— Во время последнего допроса мы как раз беседовали о гуманистических ценностях лютеранства. Естественно, первым об этом заговорил Кренц.
— За лютеранский гуманизм теперь тоже восходят на эшафот? — без какого-либо удивления в голосе поинтересовался фельдшер. — Раньше мне казалось, что только за иудейский.
Безучастно выслушав жалобы заключенного и столь же безучастно прощупав пульс, лекарь заставил его выпить какой-то порошок, затем, после пяти минут неловкого молчания, две таблетки и, закрыв свою сумку, собрался уходить.
— Что у меня, фельдшер?
— В этой тюрьме не существует болезни, которая помешала бы палачу вздернуть вас. Разница лишь в том, что одни восходят на эшафот сами, а других волокут, как недорезанную скотину.
— Только потому и спрашиваю, что встретить смерть хочу достойно.
Фельдшер остановился у двери, оглянулся и произнес:
— Это всегда заслуживает уважения: и тех, кто будет помнить вас, и даже тех, кто будет вас казнить. Некоторые пытаются кончать жизнь самоубийством, однако делать этого не стоит. И вы прекрасно понимаете, почему.
— Понимаю.
— Говорят, вы переправили нескольких евреев в Швейцарию, а затем помогали им финансово.
— Подобные вопросы уже много раз задавал мне следователь.
— Вы не обязаны отвечать, адмирал. Важно уже то, что мне об этом известно и что именно в этом гестапо видит ваше самое страшное, непростительное преступление. Некоторые заключенные выпрашивают у меня яда, чтобы избежать страха восхождения на голгофу. Здесь это величайшая ценность.
— Выступаете в роли торговца смертью?
— Многим я не дал бы яда, даже если бы он у меня был. Не из страха перед наказанием, а по совершенно иным мотивам. Но вам, адмирал, пожалуй, дал бы. Исключительно из уважения.
Через какое-то время пилюли подействовали, и адмирал даже впал в легкую дрему, но в это время начался налет «летающих крепостей». Не только стены тюрьмы, но и земля под ней содрогались от рева их моторов и взрывов. Причем бомбы ложились настолько близко, что не было никакого сомнения: пилоты не просто бомбят прилегающий район Берлина; нет, они целеустремленно совершают налет на здание Управления имперской безопасности.
«Погибнуть под руинами гестапо? Что ж, это было бы символично. «Здесь покоится адмирал Канарис, человек, благополучно похоронивший абвер и столь же благополучно погибший под руинами гестапо». Кто еще может удостоиться подобной эпитафии?»
Вот только погибнуть под руинами ему было не суждено. Как только отбомбилась вторая волна англо-американцев, в камеру к Канарису ворвались двое крепких охранников и сбросили его с нар.
— Что происходит? — попытался остепенить их адмирал, поскольку так бесцеремонно и грубо с ним еще не обращались.
Однако эсэсовцев хватило только на то, чтобы дать ему возможность собрать в небольшую сумочку личные вещи, с которыми они и швырнули его к двери. Затем адмирала еще несколько раз швыряли то к стенке, то на усыпанный щебенкой цементный пол.
Когда, вместе с еще какими-то заключенными, адмирала выводили из здания внутренней тюрьмы гестапо, он увидел, что часть здания Управления имперской безопасности полуразрушена, а из окон верхнего этажа вылит густой дым. «Чтобы разрушить все это, понадобится еще не один налет», — с грустью подумалось Канарису.
Только у борта машины, у которой уже стояло несколько закованных в кандалы узников, один из них, генерал Остер, успокоил его:
— Это еще не казнь, адмирал, нас везут в концлагерь. Охранник проговорился. В какой — он, очевидно, и сам не знает.
— Значит, предстоит еще и концлагерь? Напрасно вас это утешает, генерал. Уж лучше бы сразу на казнь.
— Стоит ли торопиться? Фюрер вот-вот капитулирует.
— Но произойдет это уже после нас, — успел произнести Канарис, прежде чем охранник замахнулся на генерала Остера прикладом винтовки.
27
Это был уже даже не сон, а какое-то предсмертное забытье. Когда к полуночи Канарис почувствовал,