— Помолись… помолись!..
Под наметным сеном гнулись пригоны.
Гнулась в тоске душа. Ночью выходила Агриппина за ворота. Теплые и низкие, как коровы, дышали темно-зеленые избы. Ветер дул пахучий и непонятный…
XI
Лохматый, травоподобный, вполз в келью отец Исидор и, шумно дыша, сказал:
— Ты тут, чадо, какую это новую веру выдумал? Расскажи-ка!..
Округло поднял руку для благословения. Сел он почему-то не на стул, а на кровать. Точно спеша куда, заговорил:
— Не таи — все говори. Никто открывать про тебя не хочет. Какая это вера?
Но в голосе его была почтительность, словно говорил с благочинным. Калистрат Ефимыч посмотрел на него и спокойно сказал:
— Не знаю. Никакой у меня веры нету. Расту.
Поп шумно вздохнул, захохотал. Хохотали зеленоватые, пахнущие илом волосы, широкие одежды.
— Вот это-то и есть настоящая вера? Нет, ты в самом деле, Калистрат Ефимыч!.. Скажи? А у те средства от падежника нету? Пчела мрет.
— Не занимался пчелой.
— Напрасно! Много смиренья приобрести, можно. Совсем напрасно!
Калистрат Ефимыч молчал. Поп, строго постучав ребром ладони по кровати, сказал:
— Баптист ты, должно, али хлыст. Христом себя считаешь?
— Нет.
Лохмато заорал поп:
— А ты назовись! Чего молчишь? Тогда я скажу — имеешь ты право за людей молиться или не имеешь! Зачем ты беспокойство мне причиняешь? У меня, быть может, оттого и пчела дохнет!.. Мне из города пишут — сообщи, что за пророк такой, а что я сообщу — сам, мол, он ничего не знат.
— Не знат.
— Брешешь! Не могу я так написать. За такую бумагу в три шеи вытурят меня… Ты разъясни.
— Про веру-то?
— Да, ну.
Калистрат Ефимыч наклонился и заглянул попу в глаза. Поп опустил лохматые брови, потно дыша, сказал испуганно:
— Ты не томи, у меня сердце слабое…
Калистрат Ефимыч поднял руку и проговорил не спеша:
— А коли… я тебе… по рылу дам… Или…
Поп Исидор, слюнявя слова, заплетаясь руками:
— Молчи… молчи!.. Богохульник!..
Большое травоподобное пятно загородило двери. Пахнуло болотами и смолой сосновой. Укоризненно прогудел поп:
— Предатель ты, Иуда!..
XII
Как будто всем телом хромал Семен. Голос хромой, прерывающийся.
— Жениться хочет батя-то на этой городской. И женится. Ребенок у ней, бает. Брешет, не от него, поди!
— Ну?
— Не пойдет народ… Какой, скажет, святой — с потаскушкой живет. Женится еще!.. Тут нада…
Оглядел беспокойно Семен розовато-желтое тело Феклы. Пахло в предбаннике золой и вениками. Банные, бесстыжие глаза у Феклы, и смотрит на Семена по-иному. Засмеялась.
— Чего ты?
— А ты в баню с такой речью пришел? Про потаскуху таку опричь бани-то где можно придумать?
И, туго колыхая большим животом, точно выталкивая бесстыдство, хохотала Фекла. Скрипя, отошла дверь; пахло из бани томящей жарой.
— Што мычишь-то, корова!
— Ты народу-то про нее бай — эпитимья, мол!.. Эпитимью за грехи свои наложил Калистрат Ефимыч!..
Поклонов, мол, мало, так он шлюху себе в жены берет.
— Не поверют.
Завертелась перед баней желтая, бесстыдная пыль. Плотно сжимая губами клок соломы, весело проскакал теленок. Нехотя двигая толстыми бедрами, вошла Фекла в низенькую дверь.
Из бани вместе с новым клубом томящей жары крикнула:
— Коли верят… ничего!.. Скажут — так и надо!
А вечером на перине сказала Семену:
— Ты за Митрием-то следи… Он даяния-то получать-то получает, да, должно… кажинный день на карачках ползат… Пьет.
Калистрат Ефимыч попа Исидора просил о венчании. Выслушал тот и сказал:
— Ну тебя, искусителя, к дьяволу! — Махая широкими рукавами, густо рявкнул: — Пошел из моего дома, чтобы моментально! Раз у тебя новая вера — не буду, не желаю! В город напишу — еретика не хочу!.. не желаю.
И шумный, как падающее дерево, долго гремел в маленьких, тесных комнатках, точно две пчелы копошились в лохматом зеленом волосе маленькие, чужие, ясные глаза.
Обдуло поселками, волостью, Тарбагатайскими горами — наложил эпитимью за грехи свои Калистрат Ефимыч Смолин в Талице:
— Женится на потаскухе городской.
На Сергия вышел как-то Калистрат Ефимыч из кельи в горы. Ярко-золотые перстни — скалы и камни неведомые на них — лиственницы. Шелковисто-розовые снега в белках. Дышит земля осторожно и чутко, как собравшийся в далекий путь странник.
И как стрепет в небо — бьет к горам душа.
Вздохнул Калистрат Ефимыч.
— Перелет ведь у птиц, поди… Летят! А тут сижу, милостыню раздаю…
Зашуршала трава, заговорила. Камешки по откосу покатились. Смотрит, выковыляла на тропу старуха древняя, лицо в лохмотьях, пала на колени, гнусит:
— Батюшка, Калистрат Ефимыч!..
А дальше и разобрать нельзя. Наклонился он к ней.
— Ты ко мне домой приходи, старуха, чаем напою, поговорим…
Гнусит старуха, заплетается губами, как и ногами.
— Нельзя ведь, родной… Денег-то нету, а у меня… дочка-то, Маша-то… батюшка!..
Сказал Калистрат Ефимыч, как научился говорить с убогими, — тихо и ласково:
— Какие деньги мне, бабушка?.. Не надо…
— Сыны, сыны твои берут… просют, а мне что, кабы… да нету, нету, батюшка!..
Отошел он от старухи и по тропам незнамо куда побрел. Не заметил, как на скалу вышел, что в горах, в кедрах, в соснах.