Агриппина молчала.
Тревожно и сладко пахло клубникой. Лиловато блеснув шкуркой, шмыгнула через сапог ящерица.
— Я о тебе скучаю, — сказал офицер неуверенно. — К Дмитрию сколько раз заходил, думал, тебя встречу.
— Не ходи, — сказала Агриппина.
Офицер взял ее за руку, помял и проговорил лениво:
— Пойдем в колок!.. Устал… отдохнуть надо…
Агриппина молча уходила в травы. Он набросился на нее, стал срывать кофту и юбки.
Агриппина опустилась под ним, порывисто дыша ему в лицо хлебом и какими-то пряными ягодами. В лицо ей уперлось мягкое и теплое плечо офицера. Она заметила лопнувшую у подмышки рубаху. Просвечивало розовое, кисло пахнущее тело.
Агриппина схватилась руками за травы, чувствуя под зубами упругое тело, укусила. Офицер сипло, нутром вскрикнул.
Агриппина, закрыв глаза, тянулась зубами по рукаву.
Офицер вскочил и сказал злобно:
— Вот собака!..
Темная и неподвижная лежала в травах Агриппина. На потных висках прыгало оранжевое солнце. Миронов, щупая укушенное место, проговорил:
— И поиграть со скотом нельзя!.. Чего ради, спрашивается, укусила?.. Сама виснет!..
Он, так же твердо опираясь на пятки, ушел.
В клети у Калистрата Ефимыча говорила Настасья Максимовна:
— Я не знаю, Листратушка, а вот, бают, вера у те другая, хоть бы сказал мне. Я поверю. А то не знаю, как и верить, может, и не по-твоему. Ты скажи?
Поднялся Калистрат Ефимыч, высокий и прямой. Туго провел тяжелой и волосатой рукой по костлявому, впалому лбу и сказал:
— Нету у меня веры и не было.
— Ну и не надо ее!.. А только у меня, Листратушка, кажись, ребеночек…
Настасья Максимовна отвечала мягкими, атласисто-розовыми губами.
X
Послух шел поселками, волостями, синими Тарбагатайскими горами:
— Обрелся человек новой веры в Талице.
Ездил Чиликтинской долиной культяпый Павел, сказывал:
— Сам видел — праведной жизни мужик. И силищи агромадной, в сто пудов камень подымат.
Шли больные, падучие, сглаженные. Сколько их в этих осенних ясных горах?
Из каких падин-расщелин, какими ветрами темными вынесло?..
Сначала по двое, по трое, а потом десятками стали приходить.
Густая была осень, грязная. С полуночной страны накатил синий ветер. Пахло сыростью, мхами, улетающими птицами.
Люди гнулись, как сломанные деревья. У ворот встречала их Фекла, отводила на край поселка. Здесь в маленькой избушке принимал даяния Семен, говоря беспокойно:
— А ты о деньгах молчи, он не любит. Молчи!
Вечерами лошадь с сытой шеей и сонными глазами привозила даяния в амбары Семена…
Торопливо крестясь, вползали убогие на скрипучее крыльцо. Вытирая грязные руки о половик, проползали в келью. Кисли острыми запахами звериных логовищ плоские хрящеватые уши, отрепья одежд.
— Ну, чего вам, чего? — говорил низко, тревожно Калистрат Ефимыч.
Знали убогие, порченые, что без просьбы ничего не дается. Надо просить новую веру, долго и упорно просить. Калеки хрипло, визгливо никли, ныли:
— Батюшка… помолись!.. Калистрат Ефимыч, помолись!..
Матово-зеленый, пахнущий людским убожеством воздух в келье. Мелкие, зеленоватые глаза у святых на иконах. Кто-то свечу зажег перед образами.
Глядел Калистрат Ефимыч в глубокую тьму за окном. Ныли убогие. Выл тоскливым, волчьим воем на пригоне синий полуночный ветер.
Льдами несло с полуночи, льдами.
И лед шел на сердце, холодные глыбы с острыми, больно режущими краями.
Говорил Калистрат Ефимыч:
— Кому мне молиться-то, а?
Отвечали убогие:
— Сам знаешь!
Раскрыл настежь окна. Несло летом, ветра по улице прыгали розовые, желтые и голубые. Медоносными травами пахло.
Дни пахучие, медовые, розовые.
Был офицер большой и мягкий.
Но не приходил он больше. И ныло, как рысь зимой, тонко-свистяще сердце.
Хотела видеть ночами старых, грозных и омраченных богов. Горели грузные ризы, чужие стояли бога, не спускались из темных одеяний на цветные половики горницы.
Плакалась слепая Устинья:
— Ты хоть бы за меня-то помолилась, Гриппинушка! Не останавливается слеза — течет.
Но у самой Агриппины не останавливалось, текло сердце.
Ночи текли медленные и широкие, как сибирские реки. Ревели, просили любви в Тарбагатайских горах звери — кабаны, медведи и сохатые.
Избы плыли огромные, тянулись к небу зеленые деревья. Как темные цветки, отражая звезды, пахли людьми окна. Выли, тоскуя по горам, лохматые, волчеглазые собаки. Были у них огромные, желтые клыки, и, как клыки, рвали синие тучи Тарбагатайские белки — вершины.
Нет, никому не молилась Агриппина.
Такой ночью приметнулась к школе, где жили офицеры. Постучала в окошко. Вышел Миронов, большой, теплый.
Сказала Агриппина:
— Звал, что ли?
Засмеялся офицер.
— Конечно, звал! Чего долго не приходила?
Повел ее за собой.
В тесной учительской двое офицеров играли в карты. На Агриппину не взглянули.
— На пять — десять минут можно вас попросить, господа? — спросил весело Миронов.
Низенький, длинноусый проговорил:
— Пожалуйста, Николай Матвеич, располагайтесь. Мы в классной доиграем.
Они собрали карты, взяли бутылки под мышки и вышли…
И опять дни такие же непонятные и долгие. Уехал куда-то в степь офицер. Возвратясь, ничего не говорил, не приходил, не звал.
Ныли у крыльца убогие. Шелестели руками, сухими, как осенние травы.
— Не сердись, Гриппинушка, нетронутая… не сердись, молитвенница!
Выходил на крыльцо Калистрат Ефимыч, говорил:
— Уходите вы, ради бога… Ничего у меня нету!
Ползли за ним по высокому крыльцу убогие. Протяжно и озлобленно: