— Наверное, я отнимаю у вас время?
— Можно и так сказать.
— Но вы у меня сегодня уже отняли около часа, пока я вас ждал. Так что по крайней мере этот час вы должны мне вернуть.
— О, не беспокойтесь. Я только спросила.
Мы входим в сквер, где стоят несколько скамеек.
— Давайте посидим немного. Я просто валюсь от усталости.
— Посидим, — соглашаюсь я. — Тем более здесь, среди природы.
А природа, между нами говоря, довольно жалкая — с этим зацементированным каналом и редкой, общипанной травой. Но ведь мы забрели сюда не ради любовных объяснений. Садимся. Я произношу скучнейшим тоном:
— Прошлый раз вы заметили, что такие, как я, отравлены недоверием. Однако если мы отравлены им частично, то вы, извините, полностью.
— Возможно…
— И вам это помогает жить?
— Да, хотя бы избежать удара по лицу.
— Однако у меня такое впечатление, что, пока вы бережете лицо, вам грозит удар в спину.
Дора смотрит на меня, пытаясь понять, что я этим хочу сказать, но молчит. Я тоже некоторое время молчу, сосредоточенно затягиваясь сигаретой. Потом небрежно спрашиваю:
— Вы действительно считаете, что чем—то обязаны Филипу?
— Как же иначе? Сколько житейских уроков он мне дал!
— Может, передадите и мне крупицу этого опыта?
— Конечно! Но лучше вам обратиться прямо к нему. Доставите ему удовольствие.
— Не знаю, сколько он заломит…
— Свои уроки он дает абсолютно бесплатно. Ему достаточно чувствовать себя благодетелем и наставником подрастающего поколения. Если, скажем, Моньо появился небритым или Спас выкинул хулиганский номер, Филип покачает головой и скажет с состраданием: «Не так, дети мои. Самый верный способ жить непорядочно — это иметь порядочный вид. Будь как угодно грязным, но не веди себя грязно, а то попадешь на заметку…»
— Теперь понимаю, чем вы ему обязаны, — говорю я. Лицо ее вспыхивает, как от пощечины. Потом вновь
становится безразличным.
— Оставьте вашу мнительность, — замечаю я, разозлившись больше на себя, чем на нее. — Мысль моя вполне ясна: чем еще вас может держать Филип?
Она не отвечает.
— Шантажом? Снова молчание.
— Шантажом? — переспрашиваю я. — Отвечайте же! Дора хочет что—то сказать, но лишь кивает.
— Чем он вас шантажирует? Вашим прошлым?
Дора кивает снова. Она, похоже, вот—вот расплачется, но, как я уже отмечал, такие упорные натуры редко проливают слезы.
— Э, прошлое ваше, конечно, не розовое, но это уже перевернутая страница. Если человек вас любит, он должен вас понять.
— Понять? — спрашивает почти беззвучно Дора. — Понять что? То, что я и сама не понимаю?
— Такое бывает, — говорю я успокаивающе. — Вашу короткую биографию можно разделить на три периода, которые резко отличаются друг от друга. И если между вторым и третьим еще есть известный переход, при этом весьма обнадеживающий, то между первым и вторым…
— Лежит пропасть?
— Именно.
— Что тогда произошло? Случайно поскользнулись?
— Нет, попытка самоубийства…
Она не говорит ничего лишнего, как не говорила ничего лишнего и во время предыдущих допросов, протоколы которых я просматривал накануне.
Смеркается. Небо над крышами еще светлое, но над нами уже темно—синее, и на нем вспыхивают большие одинокие звезды. Вдалеке зажглись фонари моста. По листьям деревьев пробегает вечерний ветерок.
— Не буду больше вас расспрашивать. Это ваша личная история. Всякие бывают несчастья. Бросит любимый человек или нечто подобное…
— А меня предал родной отец…
Ох, уж эти отцы! И Дора, как Спас, ищет оправдания «по отцовской линии».
— Уехал или выгнал?
— Просто предпочел меня другой…
— А мама? — спрашиваю, хотя ответ мне уже известен.
— Мама умерла, когда мне было тринадцать лет. Правда, я не переживала эту потерю слишком тяжело. Я любила маму, но без особой… теплоты. Она была человеком настроения, чаще всего раздраженная или строгая, всегда нас с отцом поучала. Конечно, она заботилась о нас, но ей, наверное, даже в голову не приходило, что человек может завыть от такой заботы.
Дора рассеянно смотрит в сторону моста, по привычке сопровождая рассказ короткими и резкими движениями руки. Потом вдруг спрашивает:
— Разве мы сидим здесь, чтобы я рассказывала вам все это?
— Мне кажется, вы не многим поведали о своей жизни.
— Никому…
— Тогда хоть один раз кому—то нужно рассказать. Бывает, поделишься с человеком — и пережитое самому становится яснее.
Она откидывается на спинку скамьи и умолкает. У меня, признаюсь, не было намерения толкать ее к душевным излияниям. Я сочувствовал ей, но это сочувствие — мое частное дело, а шеф поручил мне дело куда более важное и сложное. И пусть вам это покажется узким практицизмом, но сейчас для меня важнее не Дорина драма, а ее доверие, без которого чертовски трудно выполнить мою задачу.
— Значит, вы не очень тяжело пережили смерть матери? — спрашиваю я только для того, чтобы напомнить о себе женщине, которая вдруг разговорилась.
— Не слишком тяжело. Конечно, и я и отец любили ее, но ведь я вам уже сказала… После смерти мамы мне пришлось взять на себя все домашнее хозяйство. И хотя эти дела отнимали много времени, я делала их с удовольствием, потому что старалась для отца. Эти годы были самыми счастливыми в моей жизни…
Дора достает из сумочки сигареты и закуривает.
— Отец мой — человек тихий и спокойный, характер у него такой. Работает он в торговле. По пути домой он все покупал, а потом шел с приятелями в ресторан выпить рюмку ракии — только одну рюмку — и возвращался, читал газеты или слушал радио. Однажды ко мне зашли две подружки из нашего дома, и одна сказала: «Завидую тебе, Дора, у тебя такой отец!» А другая: «Вот женится, тогда посмотрим…» Мне и в голову не приходила такая мысль, и помню, только отец вернулся, я сразу спросила: «Папа, неужели ты женишься во второй раз?» Он засмеялся: «Для чего мне жениться, если у меня дома есть хозяйка?» А я настаиваю: «Тогда обещай, что никогда не женишься». А он: «Что с тобой сегодня, моя девочка? Хорошо, успокойся, обещаю…»
Она замолкает, охваченная воспоминаниями, и забывает о зажженной сигарете. Уже второй раз я отмечаю у нее эту привычку, но молчу, боясь ей помешать.
— Отец был верен слову, пока я училась в школе. Но перед выпускными экзаменами стал все чаще где—то задерживаться, уходил из дому по воскресеньям. О причинах я догадывалась, но говорила себе: «Пусть лучше так, чем чужая женщина в доме». Только он все равно привел ее. Для меня это был настоящий удар. Я не стала напоминать ему об обещании. Попыталась приспособиться к новой жизни, но