Снова налетел ночной ветер, печально вздыхая в ветвях лимонных и апельсиновых деревьев.
— И еще…
— Еще?
— Еще про «Браун-дерби». Метрдотель, скорее всего, с нами разговаривать не будет, но я знаю одного человека, который многие годы обедал там каждую неделю, когда я был еще ребенком…
— Господи, — вздохнул Крамли, — Раттиган. Да она живьем тебя съест.
— Моя любовь будет мне защитой!
— Боже, только сунь этого в постель, и мы обеспечим детишками всю долину Сан-Фернандо.
— Дружба — это защита. Ты ведь не причинишь мне зла?
— И не рассчитывай.
— Нам надо что-то предпринять. Рой прячется. Если они, кто бы это ни был, найдут его, Рою конец.
— Тебе тоже, — заметил Крамли, — если будешь играть в детектива-любителя. Уже поздно. Двенадцать ночи.
— А Констанция как раз просыпается.
— Это она по трансильванскому времени? Черт! — Крамли сделал глубокий вдох. — Тебя отвезти?
Где-то во тьме сада с дерева упал персик и мягко стукнулся о землю.
— Хорошо! — согласился я.
— Утром, — сказал Крамли, — если запоешь сопрано, не звони.
И он уехал.
Дом Констанции был, как и прежде, безупречен: белый храм, возвышающийся над побережьем. Все окна и двери были широко распахнуты. Внутри, в огромной пустой белой гостиной, играла музыка: что-то из Бенни Гудмана.119
Я шел, как шагал тысячу ночей назад, вдоль кромки, окаймлявшей океан. Она была где-то там, катаясь верхом на дельфинах, перекликаясь с тюленями.
Я заглянул в гостиную на первом этаже, заваленную четырьмя дюжинами кричаще-ярких, разноцветных подушек, и посмотрел на белые стены, по которым поздно ночью, перед рассветом, проходили парады теней, ее старые фильмы выплывали из тех времен, когда меня еще не было на свете.
Я обернулся, потому что необычайно тяжелая волна с грохотом ударилась о берег…
…а из нее, словно из ковра, брошенного к ногам Цезаря, вышла…
…Констанция Раттиган.
Она вышла из волн, как быстрый тюлень, ее волосы были почти того же цвета: гладко-каштановые, приглаженные водой, а маленькое тело присыпано мускатным орехом и залито коричным маслом. Все оттенки осени окрашивали ее быстрые ноги, необузданные руки, запястья и ладони. Глаза были карие, как у забавного, но хитрого и злобного маленького зверька. Улыбающийся рот, казалось, был вымазан маслом грецкого ореха. Констанция выглядела шаловливым порождением ноябрьского прибоя, выплеснутым из холодного моря, но горячим на ощупь, как жареный каштан.
— Сукин сын, это ты! — воскликнула она.
— Это ты, Дочь Нила!
Она налетела на меня, как собака, чтобы стряхнуть с себя воду на кого-нибудь другого, схватила меня за уши, расцеловала в лоб, в нос и в губы, а потом повернулась кругом, демонстрируя себя со всех сторон.
— Я голая, как обычно.
— Я заметил, Констанция.
— А ты не изменился: смотришь на мои брови, а не на сиськи.
— И ты не изменилась. И сиськи, похоже, тугие.
— Неплохо для купающейся по ночам пятидесятишестилетней экс-кинодивы, а? Идем!
Она побежала по песку. К тому времени, как я добрался до ее открытого бассейна, она уже принесла сыр, крекеры и шампанское.
— Боже мой. — Она откупорила бутылку. — Сто лет прошло. Но я знала: однажды ты явишься снова. Достала семейная жизнь? Нужна любовница?
— Нет. Спасибо.
Мы выпили.
— Ты встречался с Крамли в последние восемь часов?
— С Крамли?
— Это видно по твоему лицу. Кто умер?
— Один человек двадцать лет назад, на студии «Максимус».
— Арбутнот! — воскликнула Констанция, осененная догадкой.
Тень пробежала по ее лицу. Она потянулась за халатом и завернулась в него, став вдруг совсем маленькой, как девочка, и, обернувшись, долго смотрела вдаль на кромку берега, словно это были не песок и волны, а сами годы.
— Арбутнот, — прошептала она. — Господи, как он был хорош! Какой талант. — Она помолчала. — Я рада, что он умер, — добавила она.
— Не совсем, — сказал я и осекся.
Потому что Констанция живо обернулась ко мне, словно от выстрела.
— Не может быть! — вскричала она.
— Нечто похожее на него. Кукла, прислоненная к стене, чтобы напугать меня, а теперь и ты меня пугаешь!
Слезы облегчения брызнули из ее глаз. Она ловила ртом воздух, будто ее ударили в живот.
— Чтоб тебя! Иди в дом, — приказала она. — Принеси водки.
Я принес водку и стакан. Я смотрел, как она, запрокинув голову, сделала два глотка. И внезапно понял, что больше никогда не буду пить, ибо устал видеть, как люди пьют, устал бояться наступления ночи.
Я не мог придумать, что сказать, поэтому подошел к краю бассейна, снял ботинки, носки, закатал брюки и сел, опустив ноги в воду и глядя вниз.
Наконец Констанция подошла ко мне и села рядом.
— Ты вернулась, — сказал я.
— Прости, — сказала она. — Старые воспоминания не так-то просто стереть.
— Ужасно трудно, — согласился я, в свою очередь устремляя взгляд на берег. — На этой неделе вся студия в панике. Почему все разбегаются, видя под дождем чучело, похожее на Арбутнота?
— Ах вот что случилось?
Я поведал ей остальное, все то, что я рассказывал Крамли, закончил случаем в «Браун-дерби» и прибавил, что теперь мне нужно появиться там вместе с ней. Когда я умолк, побледневшая Констанция осушила еще один стакан водки.
— Мне хотелось бы знать, чего я должен бояться! — сказал я. — Кто написал эту записку, чтобы я пришел на кладбище и представил фальшивого Арбутнота замершему в ожидании человечеству? Но я никому на студии не стал рассказывать об этой кукле, и тогда они, едва не обезумев от страха, нашли его и попытались спрятать. Неужели после стольких лет, прошедших с его кончины, память об Арбутноте так ужасна?
— Да. — Констанция положила дрожащую ладонь мне на запястье. — О да.
— И что же это? Шантаж? Кто-то пишет Мэнни Либеру и требует денег, иначе последуют другие записки, которые раскроют нечто из прошлого студии и жизни Арбутнота? Но что раскроют? Какой-нибудь старый ролик двадцатилетней давности, снятый в ночь гибели Арбутнота? Может, это пленка, где снят момент аварии, и, если ее показать, запылают Константинополь, Токио, Берлин и вся остальная натура?
— Да! — словно из глубины времен донесся голос Констанции. — А теперь уходи. Беги. Тебе никогда не